Страница 13 из 21
через черные ходы подозрительных пивных, на конюшенные дворы мошенников-инструкторов по верховой езде и обратно. И на свой высокомерно-шутливый лад он беседовал с ними и беспечно заботился о них. Но то была совсем другая разновидность мальчишек, ободранных, грубых, нищих и жадных, с пустыми глазами, приученных голодом и бедностью проявлять лишь самый узкий спектр человеческих эмоций. Они бы лучше выпили щелок, чем позволили бы кому-то увидеть их слезы. — Иначе яд разойдется по руке.
Жало упало, мальчик забрал руку и стал рассматривать розовый гистаминный бугорок. Затем сунул его в рот, чтобы снять боль. Что-то в этой сцене — немой мальчик, сосущий тыльную сторону ладони — разозлило старика. Он с удовольствием вообразил, как треснул бы его по щеке.
— Погоди, — сказал он. — Так не надо.
От ярости и артрита пальцы его не слушались, и ему никак не удавалось закрыть коробок. В результате коробок упал на землю, а спички рассыпались. Старик выругался. Потом намеренно, с какой-то необъяснимой злостью грязно выругался еще раз, по-немецки. Приятно-омерзительные слова сорвались с его губ, доставив несомненное удовольствие.
Мальчик перестал сосать покрасневшую руку. Озорные искорки запрыгали в его больших печальных глазах, промелькнула вспышка напряженной веселости, какая бывает у попугая, и которая иногда в том, минувшем девятнадцатом веке озаряла пустой напряженный взгляд оборванцев, время от времени выполнявших его поручения. Мальчик взял у старика разъединенные части спичечной коробки, опустился на колени, собрал разбросанные спички и аккуратно уложил их на место. Потом передал коробок старику, который вновь отправил его в закрывающийся на молнию карман комбинезона, а оттуда достал кисет. Рассыпав по земле зловонное конфетти, вытащил щепотку табаку. Изо рта высунулся людоедский язык, острый, с желобком посередине. Старик смочил табак тягучей драконовой слюной. Потом потянулся к мальчику.
— Ну а теперь, — сказал он как можно ласковее. Правда, ласково, кажется, все-таки не получилось. Мальчик понял. Он вложил свою ужаленную руку в руку старика. Лицо его при этом было серьезным, словно он чего-то ждал, — например, скрепить некую мальчишескую клятву кровью, полученной от булавочного укола, или намазав ладони священной слюной. Старик приложил влажную щепотку табаку к ранке, взял другую руку мальчика и накрыл ладошкой пчелиный укус с табачным комочком. — Вот так. Держи крепче.
Мальчик повиновался, а старик с трудом вытаскивал дымокур с верхнего магазина улья. Он надеялся, что прошло не так много времени: слишком длительное воздействие дыма могло повлиять на аромат меда. Отставив дымокур, он ухватился за края переполненного медом магазина и сделал несколько нетвердых шагов к веранде, где стояла медогонка. Старик лихорадочно, с отчаянием, от которого ему стало грустно, пытался держаться на ногах как можно тверже. Но все его старания не смогли обмануть мальчика. Послышался скрип о траву резиновых подошв, и тот оказался рядом, схватился ужаленной рукой за край прямоугольной рамки магазина — воспаление, похоже, уже начинало спадать.
Вместе они направились к веранде. На старика мальчик не смотрел, но настороженно и быстро озирался вокруг, опасаясь нового нападения. Пока старик пытался открыть дверь, тяжесть рамки неумолимо переместилась на мальчика. Но он выдержал. Оба ввалились на веранду, где стояла центрифуга с огромной рукояткой с зубчатой передачей — терпеливо, с укоризной ожидающий своего часа бездействующий фермерский агрегат.
Даже при открытой двери на веранде царил глубокий кисловатый морок еще с тех давних времен, когда убирали хлеб. Они поставили поднос со сверхъестественно ослепительным грузом воска на чистую простыню и отправились назад, к пасеке.
Если бы он работал в одиночку — а именно так он неизбежно предпочитал работать последние тридцать лет, — то только затемно смог бы все закончить: поочередно снять магазины с шести ульев, по два магазина с каждого; вырезать рамки с сотами; разогретым лезвием ножа для масла срезать восковые крышечки; загрузить в медогонку куски нарезанных сот с капающим медом и вертеть ручку, пока весь мед, который можно вытянуть из сот, окажется залитым, благодаря различным действиям центробежной и гравитационной сил, в банки для отстоя меда; проследить за тем, чтобы дверь на веранду была плотно закрыта и защищала от пчелиных контратак; и наконец вернуть опустошенные магазины в ульи. С помощью же Лайнуса Штейнмана, с течением дня становившегося все более расторопным, мальчика умного, ловкого и, к счастью, безоговорочно и изумительно молчаливого, он закончил работу в начале пятого. Они стояли рядом на крытой веранде, ощущая густой, насыщенный запах — как атмосферу планеты брожения и разложения, как планету Венеру во всем ее прогорклом мрачном буйстве — меда. Когда замерла центрифуга, им почудилось, что веранда, ферма, их долина, защищенная склоном холма, огромная чаша однообразно зеленого мира вокруг, наполнились непроницаемой, тягучей тишиной.
И тут же приятное ощущение от совместного труда ушло. Старик и мальчик посмотрели друг на друга.
Мальчик явно что-то хотел сказать. Он рылся в карманах, и пальцы его с неприятным шуршанием липли к коротким штанишкам и рубашке. В заднем кармане нашелся огрызок карандаша, но поскольку поиски блокнота оказались безрезультатными, на куполообразном мальчишеском лбу появилась морщинка. Он хлопал себя сверху вниз и снизу вверх, пока между кончиками пальцев и карманами не образовались нежные медовые ниточки, одев их тончайшим пушком. Старик беспомощно смотрел, как мальчик с возрастающим беспокойством скатывает пушок в комочки, снимая его с ладоней и кончиков пальцев. Без сомнения, блокнот при затянувшемся отсутствии Бруно оставался единственным товарищем его мыслей.
— Может, ты обронил его на пасеке, — предположил старик. Говоря это, он почувствовал в своих словах как нотки искреннего расположения, которое ему наконец удалось выразить, так и подлинно стариковское отсутствие всякой надежды.
Ничего не поделаешь — они побрели к ульям, где старик с воспаленными суставами и подрагивающими мышцами умудрился опустить на землю свои гремящие кости. С присущей ему когда-то собачьей самоуверенностью он прочесал двор, разыскивая дешевые картонно-бумажные остатки утраченного мальчишеского голоса. При взгляде снизу шесть ульев в лучах заходящего солнца казались белыми и торжественными, как храмы в Лакхнау или Гонконге. Он шарил вокруг, нагибаясь и карабкаясь, восстанавливая по памяти, по ощущению пальцев и данным зрения мятую дорожку маленьких мальчишеских следов на тонкой, сухой траве. Пока он ползал на четвереньках, ему вновь пришла в голову мысль о возможности встретить смерть в таком виде, и, к своему удовольствию, он отметил, что ее не омрачила даже тень унижения. Долгая жизнь стерла все, что было несущественным. Некоторым старикам в конце жизни оставалась всего лишь сумма воспоминаний, другим ничего, кроме хватких щипцов или набора подтвержденных горьких аксиом. Его бы вполне устроило, если бы в самом конце он превратился в один-единственный огромный орган сыска, устремленный в пустоту в поисках разгадки.
Однако, в конце концов, он был вынужден признать, что искать нечего. Когда, пошатываясь, он поднялся на ноги, дрожание суставов было как всеобъемлющее чувство утраты, воздействие на его кости неумолимого сопротивления вещей, однажды потерянных и не желающих быть найденными. Мальчик тяжело вздохнул, словно принеся этот вздох с собой с того берега Северного моря. Пожимая плечами, старик стоял рядом. С осознанием неудачи, казалось, серая тень накрыла все его чувства, — так неминуемо, словно ползущее облако, огромный спутник, скользя, заслоняет собою солнечный лик. Смысл исчез из вселенной подобно свету, бегущему от солнечного затмения. Огромное количество опыта и знаний, выводов и наблюдаемых результатов — а в этом деле старик считал себя мастером — потеряло в одно мгновение всякий смысл. Окружающий мир превратился в страницу иностранного текста. Ряд белых сот, из которых доносится таинственное горестное гудение. Мальчик в пылающих миазмах нитей, с обращенным к нему лицом, плоским и оттененным по краю, как будто вырезанным из бумаги и приклеенным к небу. Легкий ветерок, рисующий зыбкие портреты пустоты на бледно-зеленых кончиках трав.