Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 11

Так угасла жизнь патриота, проведенная в неустанных трудах на благо горячо любимой родины. Эти труды, правда, не дали никаких практических результатов; но если высокие идеалы и неуклонное стремление провести их в жизнь имеют для нас какое-либо значение независимо от степени осуществления их, фигура Демосфена, отдавшего им все свои огромные силы, останется навсегда украшением истории нашей расы. Тем грустнее становится, когда от публичной деятельности Демосфена наш взор переходит к другим сторонам его жизни и личности: мы так привыкли ассоциировать великого гражданина с великим характером и сердцем, что, встречая несоответствие между ними в действительности, мы испытываем не то недоумение, не то жалость. Меж тем, не может подлежать сомнению, что Демосфен как человек и практический деятель стоял гораздо ниже Демосфена как патриота. Выросши в эпоху, когда этические идеалы сменились коммерческими и господствующим мотивом поведения стал материальный расчет, он к тому же еще не обладал достаточной стойкостью, если даже и имел иногда охоту, чтобы противостоять влияниям среды и воспитания и возвыситься одною силою своего духа над общим уровнем привычек и инстинктов. Он недостаточно корректно относился к требованиям профессиональной чести и в процессе против Лептина взялся защищать несправедливое дело из чисто материальных расчетов, а в тяжбе Формиона и Аполлодора (352 – 350 гг.) написал защитительные речи для обеих тяжущихся сторон. Он далеко не питал того уважения к истине и правде, которое мы привыкли искать более, нежели в других людях, в государственных деятелях и юристах – этих boni viri dicendi periti (честные люди, опытные в речи), как говорили римляне: он в своих речах нередко противоречит самому себе, то отрицая истину, то констатируя ложь, и не всегда умеет останавливаться перед клеветою и даже сплетнями, как это видно из его нападок на Эсхина в речи “О венке”. Его искренности поэтому не всегда можно верить и на его слово не всегда можно полагаться. Получив от своего знакомого известие о смерти Филиппа раньше всех, он в своей речи к народу по этому поводу старается обставить дело так, как будто ему приснился сон, возвещающий нечто важное; а в другой раз, во время тяжбы с Мидием, он в речи своей, – к счастью, неизданной, – вооружается против всех тех, которые думали бы, что он имеет в виду какие-либо личные интересы, и инсинуирует, что другие, принимающие к сердцу благо отечества менее близко, чем он, наверное, постарались бы уладить дело полюбовно за приличное вознаграждение. Не проходит и двух месяцев, как он сам отступает и берет от Мидия плату в 30 мин! Здесь уже проглядывает и корыстолюбие его, в котором заверяют нас все древние писатели. По этому поводу Плутарх рассказывает анекдот о том, как Гарпалл подкупил Демосфена, послав ему в дар понравившийся ему кубок с двадцатью талантами. Демосфен сразу стал на его сторону и на следующий день явился в народное собрание, где обсуждался вопрос об участи Гарпалла, с повязанным горлом, показывая, что простудился и не может говорить. Ему, конечно, не поверили, утверждая, что он охрип, проглотив слишком много золота, а когда он пытался впоследствии оправдываться, и публика стала шуметь, один из присутствующих приказал дать право голоса “человеку с кубком”, намекая на пиршественный обычай, в силу которого чаша обходила всех возлежавших и каждый при этом пел или произносил спич. Конечно, мы не станем придавать веру всякому анекдоту; но если даже рассказываемое не больше, чем сплетни, ходившие по устам, то один тот факт, что находились люди, которые верили им и даже передавали дальше, показывает, что репутация Демосфена как бескорыстного и неподкупного человека была далеко не из высоких. Не более высока, быть может, была репутация Демосфена и как мужественного человека. Правда, он не падал духом от неудачи и встретил смерть с замечательным самообладанием; но он бежал с Херонейского поля, подобно многим другим, в то время как старец Исократ, получив известие о катастрофе в своем ученом уединении, не захотел пережить несчастие своей родины и наложил на себя руки; он долго не решался пожертвовать собою для спасения отечества, отделываясь баснями о волках и овцах в то время, как Фокион заверял, – и ему можно было поверить, – что, будь он на его месте, он ни на минуту не задумался бы заплатить своей кровью за благо родины; он не колеблется выдать головою двух своих товарищей в то время, как Фокион отправляется хлопотать о помиловании своих врагов; и наконец, убегая из тюрьмы, – поступок далеко не сократовский, – он малодушно плакал, упрекая Афину Палладу за то, что она покровительствует и трем таким чудовищам, как сова, змея и народ.Недаром же, когда, через 40 лет после его смерти, афиняне, памятуя его заслуги, воздвигли ему памятник, они начертали на нем надпись: “Если бы, о Демосфен, в тебе сила равнялась сужденью, – Марс Македонский осилить Элладу вовек не успел бы”.

Гораздо больше внимания заслуживает Демосфен как государственный деятель. Прежде всего, ему принадлежит одно из наиболее крупных завоеваний в области политической мысли того времени – концепция о единой и нераздельной Элладе как о компактном социальном организме с собственными, ему одному принадлежащими, традициями, культурою и интересами. Без сомнения, эта панэллинская идея как ответ на насущные запросы времени разделялась многими тогдашними мыслителями и кроме Демосфена; но только он один сумел внести в нее надлежащее содержание и оплодотворить ее как исходный пункт и новой политической программы, и новой государственной жизни Греции. В то время, например, как Исократ, стоя на той же точке зрения, видит практическую задачу времени не дальше, как в общегреческом походе против персов, этих старинных угнетателей азиатских греков, и готов с этою целью пригласить в 346 году Филиппа Македонского в качестве полководца объединенной греческой армии, – изменяя таким образом основному принципу панэллинизма о независимости и самодеятельности Греции, – Демосфен, напротив, требует федерации греческих общин как постоянного базиса для их внутренних отношений, с одной стороны, и как принципа обороны против всяких внешних врагов, с другой. Согласно этому взгляду, отдельные греческие государства должны заглушить свой партикуляризм в сознании своей принадлежности к одной общей семье, и их прежняя центробежная политика должна уступить место согласному и дружному действию во всех случаях, когда вопрос идет о внешних делах. Автономия отдельных общин этим не уничтожается, но каждая из них признает над собою существование организма высшего, нежели они сами, членами которого они являются и интересами которого они главным образом и живы. Правда, Демосфен при этом не забывал выдвигать на первый план Афины как первенствующее государство Греции, которому должна принадлежать гегемония, а с нею и известные привилегии; но он не колебался при этом указывать своим согражданам на то, что эта гегемония не только признается за ними в силу права, даваемого им бесчисленными жертвами, личными и материальными, но и вменяется им в обязанность историческими традициями и значением Афин в культурной жизни Греции. С этой точки зрения гегемония Афин нисколько не идет вразрез с федеративным началом, на котором должны быть переустроены взаимные отношения греческих государств; напротив, настаивая на нем, Демосфен лишь переносит панэллинский принцип из области теории на почву практической жизни, кладя его в основу всей военной и морской организации Эллады.

С этой стороны, следовательно, Демосфен по справедливости может считаться одним из самых выдающихся политических мыслителей Греции, который по широте концепций может стать наряду с ее лучшими государственными людьми, вроде Перикла и Фукидида. К сожалению, как и во всем прочем, теория и практика у него значительно расходились между собою, и над ним, как над практическим политиком, приходится произнести почти столь же отрицательный приговор, как и над его нравственным характером. Не говоря уже о неприязни его к Спарте и Фивам, которая нередко приводила его к положениям, совершенно не согласуемым с его панэллинскими взглядами, а подчас даже вредным в своих практических последствиях, он на каждом шагу в продолжение своей многолетней карьеры совершал поступки, не могущие претендовать ни на последовательность, ни на честность. Мы не станем вслед за одним из новейших историков Греции, Гольмом, утверждать, что он был не более как оппортунист, у которого расчеты минутной выгоды играли роль руководящих принципов; но мы не можем не признать зерна справедливости в этом суровом мнении, видя, как Демосфен беспрерывно впадает в противоречия с самим собою, то утверждая, что он раньше отрицал, то отрицая то, что он раньше утверждал. Так, в 352 году он противится захвату Спартою Мегалополиса, дабы она не забрала потом и Мессении, а в 344, во II Филиппике, он признает за Спартою право над Мессенией и всем Пелопоннесом. Подобным же образом в 344 году он протестует против власти Фив над Орхоменом, а в 338, накануне Херонеи, он готов уступить Фивам как этот город, так и всю Беотию вообще. Конечно, такого рода превращения делались с целью объединить нужные для борьбы с Македонией силы, – и эта цель, доминирующая во всей деятельности Демосфена, является искупительной стороной, ввиду которой упрек в оппортунизме не совсем справедлив; тем не менее, они обнаруживают в нашем деятеле отсутствие строго выработанного плана, с одной стороны, и готовность идти на недостойные компромиссы – с другой. А это значит, что Демосфен, будучи несравненным агитатором, никогда не мог подняться до той высоты, на которой стоит всякий государственный человек в истинном значении этого слова: он никогда не умел охватить в одном общем взгляде все могущие возникнуть комбинации политических явлений и никогда не был в состоянии согласовать воедино свою главную цель со средствами и орудиями, необходимыми для ее достижения. Он всегда оставался заурядным политиком, не понимавшим высших задач своего искусства, и питаясь тем, что приносит ближайшее настоящее; поэтому при выборе путей он не задавался вопросом, насколько они идут в унисон с принципами, на которых покоится намеченная цель. К сожалению, этот недостаток в значительной степени усугублялся еще его несовершенным пониманием текущих событий. Видя, например, с каким неослабным пылом он вел оппозицию против Филиппа, обвиняя его в коварстве и лицемерии и обличая его поступки и планы, можно было бы ожидать, что если кто и понимал роль и значение царя, так это был Демосфен; между тем нет ничего ошибочнее такого предположения: Демосфен почти вплоть до Херонейского сражения не был в состоянии оценить по достоинству гений македонского завоевателя – его организаторские силы, его военные таланты, его дипломатические способности. Чтобы убедиться в этом, стоит только вспомнить невиданное равнодушие, с каким Демосфен – наряду, впрочем, со всеми – относился к успехам Филиппа, в то время, как он отбирал одно за другим владения афинян на северном берегу Эгейского моря, – или позднее, пренебрежительное третирование им своего противника как незначительного царька, не имеющего за собою ни материальных сил, ни даже нравственной поддержки вроде популярности и личного обаяния. Мало того, постоянно толкуя о лукавстве и вероломстве Филиппа, Демосфен в то же время настолько, по-видимому, мало проникался смыслом своих собственных слов, что нередко давался в обман на самые грубые уловки, – забывая при этом свой недавний опыт и вряд ли даже предостерегаемый на будущее время. Так, например, при обсуждении условий мирного трактата 346 года, когда речь шла об участии фокийцев, он, после некоторой оппозиции проектировавшемуся выключению их из договора, наконец уступил, поверив неофициальным заверениям Филиппа в своем благорасположении к этому злополучному народу. Как известно, эти заверения были столь же нагло попраны, как и в 357 году, когда решалась судьба Амфиполиса, и Демосфен, таким образом, “дал себя дважды обмануть одному и тому же лицу на один и тот же манер!” (Гольм).