Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 113



Концепция общей судьбы основана на жертве собственника и несобственника. Говоря иными словами, понятие «человеческого состояния» основано на идеальном и измученном образе, целью которого является попытка разрешить неразрешимое противоречие между мистической жертвой меньшинства и действительно жертвенной жизнью любого другого. Функция мифа состоит в объединении и делании чего-либо вечным, в последовательности статических моментов, в диалектической «воле к жизни» и ее противоположности. Это универсально доминантное фактическое единство достигает своего наиболее осязаемого и конкретного выражения в коммуникации, особенно в языке. Двусмысленность лучше всего манифестируется на этом уровне, она ведет к недостатку настоящей коммуникации, она заставляет аналитика отдаваться на милость странных фантомов, на милость слов — вечных и меняющихся мгновений, содержание которых изменяется в соответствии с тем, кто их произносит, как это происходит с понятием жертвы. Когда язык подвергается проверке, он не может больше скрывать неверность интерпретации и таким образом провоцирует кризис участия. В языке эпохи можно увидеть следы тотальной революции, незаконченной, но всегда неминуемой. Эти следы являются возвышающими и ужасающими знаками переворотов, которые они предвещают. Но кто принимает их всерьез? Дискредитирующий и поражающий язык так же глубоко укоренен и инстинктивен, как и подозрение, с которым люди смотрят на мифы, в то же самое время оставаясь накрепко привязанными к ним. Как можно использовать фразы для того, чтобы указать знаки, которые опровергают фразеологическую организацию внешнего? Лучшие тексты до сих пор ожидают своего оправдания. Только когда стихотворение Малларме станет единственным объяснением революции, и поэзия, и революция избавятся от своей двусмысленности. Ожидание и подготовка к этому часу требуют обработки информации не как последней шоковой волны, когда важность события всем уже безразлична, а напротив, как первого предвестника грядущих деяний.

Порожденный желанием человека пережить буйство неконтролируемых сил природы, миф на самом деле является изжившей себя программой социального благополучия. Миф свел воедино всю свою тираническую силу путем низведения жизни до единственного измерения — выживания, путем отождествления ее с движением и всеобщностью.

Если атаковать миф, он сольет в единый поток все разнообразие атак, а затем, рано или поздно, он обволакивает и ассимилирует их все. Ничто не в силах устоять перед ним, ни одно изображение или концепция, которая может внести разлад в доминанту духовного здания. Он преломляет любое выражение фактов или пережитого опыта: он сообщает им свою собственную интерпретацию и по-своему их драматизирует. Частное сознание — это сознание опыта, которое находит свое выражение на уровне организованного внешнего проявления.

Миф поддерживается вознаграждаемым жертвоприношением. Поскольку каждая жизнь основывается на своем, личном отречении, опыт надо определить как жертвоприношение и последующую компенсацию. В качестве награды за проявленный аскетизм посвященному (которым может быть продвигаемый по службе работник, специалист или менеджер — то есть все новые мученики, канонизированные демократией) предоставляется ниша в нагромождении фасадов, внешностей. Теперь ему позволяется с комфортом расположиться в системе отчуждения. Но коллективные приюты исчезли вместе с едиными обществами; все, что от них осталось, это их позднейшие воплощения из бетона, рассчитанные на использование широкой публикой: храмы, церкви, дворцы — памятники универсальной защите. Приюты нынче частные, и если не совсем ясно, в чем заключается защита, которую они предоставляют, нет никакого сомнения в том, какова же цена этой защиты.



«Частная» жизнь определена, в первую очередь, в формальном контексте. Она, конечно, порождается социальными отношениями, возникающими в течение процесса приобретения в собственность, но форма ее определяется конкретным выражением этих отношений. Универсальная, неоспоримая, но постоянно оспариваемая, эта форма делает присвоение неотъемлемым правом каждого, правом, от которого каждый отлучен и которое может получить, только отвергая его. До тех пор, пока ему не удается освободиться от контекста, держащего его под спудом (такой прорыв называется революцией), наиболее аутентичный опыт можно осознать, выразить и передать только через инверсию, посредством которой рассеивается его фундаментальное противоречие. Другими словами, если позитивный проект не в состоянии поддерживать практику радикального преобразования условий жизни, которые являются не чем иным, как условиями присвоения в частную собственность, он обречен, будучи захваченным негативностью, которая управляет проявлением социальных отношений, поглощаясь ею в качестве перевернутого зеркального образа. В тотализирующей перспективе, где она выступает в качестве условий чьей-то целостной жизни и в которой ее реальная и мистическая власть более не может быть отделенной (будучи как реальной, так и мистической), процесс присвоения в частную собственность привел к тому, что жизнь стало невозможно выразить каким-либо иным способом помимо негативного. Жизнь в своей целостности погружена в негативность, которая разъедает ее и формально определяет. В наши дни говорить о жизни — все равно что говорить о веревке в доме повешенного. С тех самых времен, как ключ к жажде жизни был потерян, мы бродим по коридорам бесконечного мавзолея.

Того разговора, который ведут между собою случай и набор игральных костей, уже недостаточно для оправдания нашей апатии. Те, кто до сих пор принимает жизнь в хорошо обставленной усталости, представляют себе, как они ведут праздное существование, и в то же время забывают заметить в каждом из их ежедневных жестов живое отрицание их отчаяния, отрицание, которое должно было бы заставить их отчаяться только из-за бедности их воображения. Даже если забыть о жизни, человек может отождествлять себя с целым рядом образов: от беспощадного завоевателя и раба на одном полюсе до святого и непорочного героя — на другом. В качестве представлений мир и человек воняют хуже падали и больше нет рядом Бога, который превратил бы склеп в цветочное ложе. После всех тех веков, что люди умирали, безропотно принимая неизменные объяснения о богах, природе и биологических закономерностях, не будет необоснованным вопрос: «Не умираем ли мы оттого, что столько смерти — и по вполне определенным причинам — наполняет каждый момент наших жизней?»

Практику присвоения в частную собственность можно определить как собственничество над предметами, осуществляемое посредством собственничества над людьми. Такое состояние вещей, по своей сути, сродни растревоженной весенней талой воде, в которой отражения смешиваются и теряют свои очертания. Воздействие и влияние этой практики, которое распространяется на всю историю человечества, кажется, характеризовалось до сегодняшнего дня следующей фундаментальной двойственностью модели поведения: с одной стороны, онтологией, основанной на жертвенности и отрицании себя (соответственно, на субъективных и объективных аспектах такого отрицания), с другой — бинарным разделением на конкретное и обобщенное, индивидуальное и коллективное, частное и общественное, теоретическое и практическое, духовное и материальное, умственное и физическое, и т.д. Антитеза универсального собственничества и универсальной экспроприации предполагает, что суть «хозяина» увидели, поняли и изолировали. Происходящий из этого противостояния мифический образ страха смерти, желания и отрешения, не дает покоя рабам, слугам, вообще всем тем, кто уже больше не может жить так, как жил. Такой образ — иллюзорное отражение их участия в процессе владения; иллюзия, возникающая тем естественней, потому что они действительно участвуют в ней, каждодневно жертвуя свои силы (древние называли это болью или мукой, а мы зовем работой или трудом) на производство собственности таким способом, который им самим не оставляет никакого места в иерархии мироздания. Хозяин может лишь цепляться за отождествление работы с приносимой жертвой, подобно тому, как Христос цепляется за свой крест и гвозди. Ведь целиком в его, хозяина, власти признать жертву и совершенно отказаться от права на уединенное наслаждение благами, прекратить экспроприировать с чисто человеческой тягой к насилию (то есть неумеренному, беспредметному насилию). За возвышенными жестами скрывается исходный насильственный заряд; благородность пожертвования искупает завоевателя — теперь его зверство омыто светом трансцендентности, а ее власть сокровенна, ее боги — бескомпромиссные хранители прав, суровые пастыри законопослушного мирного стада «владеющих и желающих владеть». Игра на трансцендентность и та жертва, которую подразумевает эта игра, — вот величайшие завоевания хозяев. Любой, кто интригует властью, но отказывается от очищения отречением (то есть разбойник или тиран), будет рано или поздно выслежен и убит, как бешеный пес, а то и хуже, как, например, те, чье несложное понимание «труда» не брало в расчет мироощущение других, — Тропман, Лан-дрю, Петьо — убийцы людей, которые не считали нужным оправдываться высокими идеалами типа защиты Свободного Мира, или Христианского Запада, или Государства, или Человеческого Достоинства. Они были обречены на поражение. Отказываясь играть по правилам, пираты, разбойники и изгои беспокоят добропорядочных людей (их добропорядочность, впрочем, — тоже отражение мифа), хозяева же через убийство нарушителя или перевербовку его в подневольного стража заново утверждают «вечную истину»: непродающиеся теряют право на выживание; продающиеся теряют право на жизнь. Сущность гуманизма заключается в жертве, приносимой хозяином, из-за чего гуманизм — и это следует уяснить раз и навсегда — не более чем несчастная антитеза всего человеческого. Гуманизм строится на осознанном и серьезном восприятии хозяина в контексте его собственной игры, то есть такого хозяина, которого восславляют те, кто в его самоочевидном акте пожертвования (этой карикатуре на настоящую жертву) видит причину надеяться на спасение. Справедливость, Достоинство, Благородство, Свобода — все эти слова, что выкрикиваются и выпеваются, вряд ли могут претендовать на роль чего-то большего, чем домашние животные, которые всякий раз с тех пор, как героические лакеи завоевали право прогуливать их на улице, исправно возвращаются домой. Использовать такие слова означает забыть, что они — балласт, сброс которого позволяет власти взлететь за пределы досягаемости. И если мы представим себе режим, постановивший, что мифический жертвенный акт хозяев не следует продвигать в таких универсальных формах, режим, который поставит себе целью выследить эти слова-понятия и уничтожить их, то мы с такой же легкостью увидим, что левые такому режиму не смогут предложить ничего, кроме жалкой словесной баталии, где каждая следующая фраза, одновременно с упоминанием о «жертве» предыдущего хозяина, призывала бы к столь же мифической жертве господина нового (то есть левого — ведь это режим, косящий рабочих во имя пролетариата). Связанный воедино с понятием жертвы, гуманизм рождается из взаимного страха рабов и повелителей: это не что иное, как солидарность испуганного до усеру человечества. Но те, кто отрицает любую иерархическую власть, могут использовать любое слово как оружие для укрепления своих действий. Лотреамон и нелегальные анархисты об этом уже знали, как знали об этом и дадаисты.