Страница 32 из 113
Будущее представляется как «новые времена», вожделенное попадание в место, «где я наконец-то смогу позволить себе расслабиться». Смена времени, смена кожи, смена роли, одно только отчуждение неизменно. В любой момент времени «Я» уже другое, «Я» находится где-то между прошлым и будущим. Роль никогда не имеет настоящего. Как некто может желать своей роли доброго утра? Если я не справляюсь с настоящим, как я могу думать, что все было прекрасно раньше или будет отлично в будущем?
Стремление к достижению идентификации с прошлым-будущим — это историческая идеология, которая побуждает индивидуальную и коллективную волю развиваться.
Время — это одна из форм сознательного восприятия, отнюдь не человеческое изобретение, но диалектические отношения с окружающей реальностью; зависимость, возникающая из отчуждения и борьбы человека с ним. Животные полностью подчиняются адаптации и не заботятся о времени. Человек сопротивляется адаптации и стремится переделать мир. Он все время стремится быть демиургом, необходимость подчинения адаптации он переживает как агонию, он разрывается от боли, когда чувствует себя униженным до пассивности животного. Осознание необходимости адаптации — это осознание ускользающего времени, вот почему время завязано в плотный узел с человеческим страданием. Чем больше человеку надо приспосабливаться к обстоятельствам, довлеющим над его желаниями и делающим невозможным их исполнение, тем больше он чувствует, как железные руки времени смыкаются на его горле. Мучительная боль выживания есть не что иное, как острое осознание того, что время и пространство ускользают прочь, осознание своей постоянной отчужденности от них. Неприятие осознания неизбежности старения и объективных условий, ведущих к нему, происходит во многом оттого, что оно ограничивает человека в его стремлении переделать историю, приспособить мир к субъективным желаниям каждого.
Единственная причина существования исторической идеологии в том, чтобы не дать людям самим творить историю. Можно ли придумать лучший способ отвлечь человека от его настоящего, чем привлечь его внимание к утекающему прочь времени? В этом главная роль историка. Он организует прошлое, строя его в соответствии с официальной линией времени, затем классифицирует события в соответствии с ней. Эти готовые к употреблению классификации помещают события в некий карантин. Несокрушимые скобки замыкают их с обеих сторон, не позволяя им ожить вновь, возродиться и вырваться на улицы современности. Событие заморожено. Отныне всем и каждому запрещено присоединяться к нему, переделывать его, усовершенствовать его, повести его дальше, преодолеть его. Оно там навсегда, и отныне вся вечность существует только для удовольствия эстетов. Оно слегка изменяет свое значение — и оп-ля! — его можно переместить прямиком в будущее, где только историки опять начнут повторять его, как заученный урок. Будущее, которое они предсказывают, это коллаж из их воспоминаний. Вульгаризованная сталинистскими мыслителями знаменитая концепция чувства истории кончила тем, что представила будущее, отведенное человечеству, как прошлое.
Побуждаемый идентифицировать себя в пределах другого времени и других личностей современный индивидуум обкраден настоящим под предлогом приобретения исторической перспективы. В театрализованном пространстве-времени («вы приобщаетесь к истории, товарищи!») он теряет чувство подлинной жизни. До сих пор те, кто не восхищается героизмом «участия в истории», обвиняются в том, что над ними довлеет физиологическое начало. Эти две категории натирают мозоли, увязая в нищете «построения нового общества». Выбирайте: история или спокойная обеспеченная жизнь.
Все роли прогнили, и исторические, и все прочие. Кризис истории слился с кризисом быта. Эта смесь может быть взрывоопасна. Наша задача теперь направить историю к субъективному завершению; в этом должны участвовать все. Маркс желал именно этого.
Рауль Ванейгем
ПРОПИСНЫЕ ИСТИНЫ: ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Опубликовано в «Internationale Situatio
Бюрократический капитализм нашел в Марксе свое законное обоснование. Я имею в виду не то сомнительное достоинство марксизма, которое заключается в успешном подкреплении неокапиталистических структур (теперешняя реорганизация этих структур напоминает неявную дань советскому тоталитаризму), а, скорее, хочу особо отметить степень, в которой глубочайший анализ процесса отчуждения у Маркса был вульгаризован современными зауряд-ностями — очевидно, что, если сорвать с этих бытовых проявлений, материализованных в каждом жесте, их магический покров, откроется единственная повседневная сущность жизней все большего числа людей. Одним словом, бюрократический капитализм содержит в себе осязаемую реальность отчуждения; значительно более успешно, чем мог бы вознамериться даже и сам Маркс, этому капитализму удалось донести отчужденность до каждого — ведь отчужденность эта становилась все тривиальней по мере того, как материальная бедность, отступая, сменялась все более распространяющейся общей нищетой существования. Бедность уменьшилась в отношении материально-количественном, но возросла и углубилась в отношении нашего образа жизни — и это, по крайней мере, одно из соображений, которое реабилитирует Маркса после всех тех порочных прочтений, которым мы обязаны недалекому большевизму. «Теория» мирного сосуществования помогла тем, кто еще сомневался, быстрее усвоить, что эксплуататоры, несмотря на разительные расхождения в позициях, могут вполне комфортно уживаться друг с другом.
«Всякое действие, — писал Мирча Элиаде, — может стать религиозным. Человеческое существование реализуется одновременно в двух плоскостях: с одной стороны, в плоскости временности, становления, иллюзии; с другой — в плоскости вечности, субстанции, реальности». В XIX веке эти две плоскости были настолько грубо разъединены, что было бы лучше, если бы обычная сила сохранила реальность в тумане божественной трансцендентности. Но и реформизму, преуспевшему там, где потерпел поражение Бонапарт, надо отдать должное, ведь он растворил становление в вечности, а реальность в иллюзии. Возможно, такому единению и не хватает крепости священного таинства обручения, но, по крайней мере, ему не занимать долговечности, а больше этого не осмелится требовать ни один апологет сосуществования и социального равновесия. Отсюда же вытекает — пусть в иллюзорном, но, тем не менее, неизбежном контексте преходящес-ти — и самоопределение нас как окончания абстрактной бренности, как завершения овеществленного срока наших деяний. Поэтому мы — это положительный полюс, конец социального отчуждения; мы — окончание всего срока отчуждения, отпущенного человечеству.
По мере того, как примитивные человеческие группы в своей эволюции приближаются к состоянию современного общества, по мере их социализации обнажается воля к упорному и результативному сопротивлению ужасающим и непостижимым силам природы. Но сопротивление в естественной среде — сопротивление как вместе с этой средою, так и собственно ей, подчинение ее нечеловеческим законам ради попытки выживания — может породить лишь более изощренную форму агрессивной защиты, более сложное и менее рефлекторное отношение. На более высоком уровне в таком отношении отражаются все те противоречия, которые, неконтролируемые, но подвластные влиянию силы природы, постоянно нагнетают.
По мере социализации все более успешная борьба со слепой властью природы постепенно ассимилировала примитивную и естественную форму отчуждения, но уже в другом виде. Теперь это было общественное отчуждение в борьбе с отчуждением естественным. Разве случайно технологическая цивилизация развилась до такой стадии, где общественное отчуждение сполна проявляется в конфликте с теми последними областями сопротивления природы, которых технологическая мощь не смогла (и небеспричинно) покорить? Сегодня технократы предлагают положить конец примитивному отчуждению: с трогательной гуманностью они убеждают нас улучшить и отладить технику, которая «сама» позволила бы нам победить смерть, страдания, дискомфорт и скуку. Но избавление от смерти есть чудо куда меньшее, чем избавление от самоубийств или желания умереть. Можно разными способами отменить смертную казнь, в том числе и так, чтобы об этом сразу пришлось пожалеть. До недавнего времени применение технологии (а в более широком смысле — манифестации социокультурного контекста, которым ограничена человеческая деятельность), уменьшая количество смерти и боли, все равно позволяло смерти, как раку, вгрызаться в сердце повседневной жизни человека.