Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 118



Платон отрешенно сидел на поваленном дереве и, казалось, вообще ничего не слышал. На его широком лице отражалось страдание.

— И Маркс и Энгельс и сам Иванов-Ульянов, — продолжал взволнованный философ, — придают огромное значение войне, как самому благоприятному моменту для производства опыта коммунистической революции. В этом отношении у коммунистов есть поражающая двойственность, которая может произвести впечатление лицемерия и цинизма и которая ими самими утверждается, как диалектическое отношение к действительности. Кто больше всего протестует против войны и в то же время призывает к тотальному Вторжению? Коммунисты. Я же намерен обвинять их в неискренности и лживости. Это диалектическая неискренность и лживость. Коммунисты вообще думают, что добро осуществляется через зло, свет через тьму. А мы, философы, должны не познавать мир, но переделывать мир, создавать новый мир. Для материалистической диалектики все определяется не просветлением мысли, не светом разума, а экзальтацией воли, революционной титанической воли.

— Но что делать? — взмолился Платон. Оказывается, он все слышал. — Ведь добровольно никто не захочет переделывать себя, даже в лучшую сторону! А у Иванова-Ульянова есть план. И его великий труд "Государство и революция" настолько перекликается с моим "Государством", что мы уже договорились совместить их и назвать "История государства российско-афинского и революция"

— Такие люди, как ваш Иванов-Ульянов соединяют в себе предельный максимализм революционной идеи, тоталитарного революционного миросозерцания с гибкостью и оппортунизмом в средствах борьбы, в практической политике. Такие людо-человеки, к сожалению, действительно успевают и побеждают. Он соединяет в себе простоту, прямоту и нигилистический аскетизм с хитростью, почти с коварством. Он — нигилист. Все его мышление империалистическое, деспотическое. С этим связана прямолинейность, узость его миросозерцания, сосредоточенность на одном, бедность и аскетичность мысли, элементарность лозунгов, обращение к воле. Он допускает, что в борьбе все средства хороши. Но он уже потерял непосредственное различие между добром и злом, потерял непосредственное отношение к живым человеко-людям, допуская обман, ложь, насилие, жестокость. Исключительная одержимость одной идеей привела к страшному сужению сознания и к нравственному перерождению, к допущению совершенно безнравственных средств в борьбе. Он и вас предаст, когда исчезнет надобность пользоваться вашим умом.

— Нет, нет! — взмолился Платон. — Меня он не предаст!

— Вы же идеалист, хотя и диалектик, а он материалист, хотя тоже называет себя диалектиком. И тут вам никогда не придти к общему знаменателю.

— Нет, нет.

По мере продолжения дискуссии, Каллипига все сужала круги вокруг августовки. То ли она уже все маслята рассмотрела с величайшей тщательностью, то ли сама дискуссия ей надоела, то ли дела какие срочные у нее еще намечались... Но она вдруг рассердилась на диалектиков и прочих философов и крикнула довольно-таки грозно:

— Все арестованы! В колонну по двое и вперед! Шаг в сторону расценивается как побег! Плюю без предупреждения!

И вся эта толпа мыслителей, преобразователей, революционеров даже, в каком-то смысле, покорно ей подчинилась. Лишь Гераклит не сдвинулся с места. Молча двигались они по едва заметной тропинке, пока не вышли на дорогу. Лес кончился, начиналась какая-то каменистая степь. Неужели это я создал такую скукотищу? Наверное, в плане у Фундаментала так и значилось...

Вскоре я убедился, что оплевывать Каллипига никого не собиралась. Вот и престарелый Платон начал отставать. Гегель захромал на правую ногу. Вот они уже повернули назад. Каллипига и ухом не повела. Все остальные, впрочем, шли дружно. Впереди показались бараки военного городка.



64.

Прошло уже не менее часа, как мы расстались с Рябым, а дорога, по-прежнему, пустынна. Еще рано, на спидометре всего восемьдесят пять километров. Но ехать уже надоело. Никаких признаков храма пока не появлялось. Впрочем, подождем — увидим. Но время текло, и с каждой новой минутой сомнения все глубже закрадывались в сознание. Вдруг нас кто-то опять разыгрывает? Ожидание стало тяжким бременем, начинало угнетать и раздражать. И в этот момент вдали на дороге показался столб. Мы подъехали почти вплотную. На покосившемся полосатом брусе, вкопанном в землю, была прибита выбеленная солнцем и ветрами дощечка с еле различимой надписью:  "Городище Лар".

И вот мы уже перед древним Ларом. Невысокое солнце скользит по мертвым, источенным временем руинам, оранжево-грязная пыль толстым слоем устилает землю. Воинственные ветры не могут потревожить вековую дрему пылевого ковра: от их набегов его защищает израненная шагами столетий, но еще могучая грудь десятиметровых стен. Стены — это два гигантских — один в другом — треугольника, в меньшем из которых и заключено само городище. Сложенные из крепких каменных глыб, эти выщербленные, местами развалившиеся стены являют собой унылое и вместе с тем величественное зрелище. Точно сплотившиеся в один грозный ряд суровые седые воины, умирающие, но непокоренные, готовые сражаться до последнего вздоха, гордо стоят они, возвышаясь над бренностью человеческой жизни. Украшенные шрамами многих битв, зорко смотрят они вдаль: не надвигается ли откуда беспощадная сила, могущая нарушить ревностно оберегаемый ими покой некогда живших здесь творцов погребенного великолепия; не крадется ли хищный алчный вор, лелеющий коварную мечту — выкрасть из каменного сердца старого Лара его сокровенные тайны. Суживающиеся к верху до остроты ножа, они сами походят на гигантский заржавленный нож. Там, где вершины стен обвалились, на каменном лезвии образовались громадные зазубрины. Казалось, будто кто-то безмерно большой когда-то давно и много поработал им, а когда нож затупился, разломал его с досады на три части и бросил обломки сюда: пусть валяются.

Охваченные противоречивыми чувствами, долго и заворожено смотрели мы на потрясающую воображение картину умирания древних стен. Вечно юное солнце беззаботно и ровно струило на них свой безмятежный, чуть печальный свет. И стены, и мы с Провом, разделенные во времени непреодолимой бездной, пытливо всматривались друг в друга.

Оставив Прова внизу, я по насыпи из хрустящего под ногами крошева поднялся к зияющему в стене, наподобие огромной пулевой раны, пролому и очутился в длинном широком коридоре. Этим коридором было пространство между внешним и внутренним треугольником стен. Внимательно оглядываясь по сторонам, я протиснулся в щель второй стены.

Камни, камни, камни... Попробуй угадай, где и кого искать? За тем  вдребезги разбитым домом, или как его там? За тем темным храмом, останки которого, словно головешки, вздымаются над хаосом обломков? Или, может, вон за тем более-менее сохранившимся строением? Во всяком случае, из него смотреть вокруг, пожалуй, было бы лучше, чем отсюда. Убедившись, что меня здесь, на стене, никто не ждет, я направился к нему.

Наполовину погребенное под собственными обломками, строение представляло собой правильный шестигранник с круглым помещением внутри. Пыль, паутина, колеблемая током воздуха, да щербатая поверхность унылых стен составляли все его убранство. Я взобрался на второй этаж и через одно из окон, вернее, то, что от него осталось, стал всматриваться в разбросанные по всей территории Лара развалины и отдельные крупные камни. Взгляд мой медленно скользил по каменному морю руин. Мнилось мне, будто его вздыбленные волны еще недавно бурно клокотали здесь, но, покорные могучей силе волшебства, замерли, навсегда окаменев в своем яростном взлете.

Да, Лар производил впечатление нравственного потрясения. Находясь здесь, можно было поверить во что угодно.

Вдруг земля словно провалилась у меня под ногами. Инстинктивным движением рванувшись в сторону, я успел зацепиться за ветку куста и мгновенно выбрался обратно. Передо мной зияло квадратное, метра полтора на полтора, отверстие колодца, выложенное из грубо отесанного серого камня. Еще слегка дрожа от пережитого испуга, я бросил вниз небольшой камешек. Никаких звуков. Я нашел камень побольше и швырнул его следом. Тишина, будто камень исчез прежде, чем долетел до дна. Мороз пробежал у меня по коже при мысли о бесконечном падении в бездну, которая притаилась здесь так незаметно.