Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 89

— Одна из вас должна поехать с нами, — добавил он, относясь к прислужницам, и вместе с монахиней в карету села молодая дама по прозванию Дзидзю. Кормилица и девочки-служанки, сопровождавшие монахиню в столицу, принуждены были остаться, так и не успев прийти в себя от неожиданности.

«Куда мы едем? Далеко ли?» — гадала девушка, но оказалось, что они ехали в Удзи. Дайсё заранее позаботился о том, чтобы были подготовлены быки на смену. Когда, миновав долину реки Камо, путники добрались до монастыря Хосёдзи, забрезжил рассвет. Увидев в тусклом утреннем свете лицо Дайсё, Дзидзю замерла от восхищения и, забыв о приличиях, принялась беззастенчиво любоваться им, в то время как ее госпожа лежала в беспамятстве.

— Дорога здесь каменистая, — сказал Дайсё и, взяв девушку на руки, прижал к груди. Узкое длинное полотнище из тонкого шелка, разделявшее карету на две части, не препятствовало солнечным лучам проникать внутрь, и монахиня чувствовала себя весьма неловко. «А ведь когда-то я могла ехать вот так же, сопровождая свою покойную госпожу, — вздыхала она. — Увы, с какими превратностями приходится сталкиваться тем, кто долго живет в этом мире». Она изо всех сил старалась сдерживаться, но в конце концов лицо ее сморщилось, и она заплакала. «Только этого не хватало, — рассердилась ничего не понимавшая Дзидзю. — Присутствие этой особы вообще неуместно в такой день, а если она к тому же еще и плачет… Как же слезливы старые люди!» Впрочем, вряд ли кто-то другой думал бы на ее месте иначе.

А Дайсё… Хотя разочарования он не испытывал — напротив, места, по которым они проезжали, пробуждали в его душе мучительные воспоминания, и, чем дальше в горы уводила их дорога, тем плотнее становился встававший перед взором туман. Дайсё сидел задумавшись и не сразу заметил, что длинные, многослойные рукава его свесились вниз и, промокнув от речного тумана, приобрели мрачный серый оттенок. Только когда карета, съехав с отлогого склона, стала подниматься вверх, он втянул рукава внутрь.

Забывшись, Дайсё произнес эти слова вслух, и рукава старой монахини сразу же промокли до нитки — хоть выжимай. Нетрудно вообразить, как возмущалась и негодовала Дзидзю! «Такой радостный день, а эта несносная старуха словно задалась целью испортить его».

Услышав сдавленные всхлипывания монахини, Дайсё тоже заплакал украдкой, но, почувствовав себя виноватым перед девушкой — «А каково ей?» — сказал:

— Вы и представить себе не можете, сколько раз приходилось мне ездить по этой дороге. Воспоминания так печальны… Не хотите ли приподняться и посмотреть на горы? Сегодня они особенно прекрасны. Нельзя же все время молчать.

Он принудил девушку подняться, и она, изящно прикрыв лицо веером, робко выглянула. При поистине поразительном сходстве с Ооикими в ней угадывался слишком мягкий, безвольный характер, внушавший Дайсё известные опасения. Ооикими была нежна, словно дитя, и тем не менее обладала удивительной душевной твердостью… И Дайсё вздыхал, «устремляя взор к небесам» (331).

Скоро они приехали в Удзи. «По-прежнему ли обитает здесь душа умершей? — спрашивал себя Дайсё. — Возможно, она глядит на меня теперь… Что ж, пусть видит, ради кого решился я на подобное безрассудство». Выйдя из кареты, он из уважения к памяти Ооикими держался от девушки в отдалении. А та всю дорогу вздыхала, думая о матери, но в конце концов успокоилась, завороженная красотой и ласковыми речами Дайсё.

Монахиня Бэн настояла, чтобы ее высадили у галереи[55] — церемонность, по мнению Дайсё, излишняя: ведь это жилище не было предназначено для дочери госпожи Тюдзё.

Как бывало всегда, когда приезжал Дайсё, к дому стали стекаться жители окрестных владений. Скоро из покоев монахини принесли угощение для госпожи. После диких зарослей, сквозь которые лежал их путь, место, где стояла усадьба, казалось особенно открытым и светлым. Любуясь домом, выстроенным словно нарочно для того, чтобы в полной мере выявить красоту реки и горных склонов, девушка чувствовала, как рассеивается мрак, все эти дни царивший в ее душе. Однако ее по-прежнему терзали сомнения. «Что ждет меня впереди?» — спрашивала она себя, не в силах унять тревоги.

Между тем Дайсё отправил письма матери и супруге: «На днях я распорядился, чтобы все недостающие украшения для алтаря Будды были доставлены в храм, а как день сегодня благоприятный, решил наведаться в Удзи, дабы самому… К сожалению, я не совсем здоров, к тому же вспомнил, что мне предписано воздержание, поэтому задержусь здесь дня на два».

В домашнем платье Дайсё показался девушке еще красивее, и она с трудом скрывала смущение, но что толку было прятаться от него теперь? Дамы не пожалели сил, чтобы одеть госпожу понаряднее, но что-то неуловимо провинциальное проглядывало в покрое ее платья, и, любуясь ею, Дайсё невольно вспоминал Ооикими, которая умела быть благородной и изящной даже в старых, мятых одеждах. Главным украшением девушки были волосы. Густые и блестящие, они сообщали ее облику необыкновенную изысканность. «Ничуть не хуже, чем у Второй принцессы, — подумал Дайсё. — А ведь я всегда считал, что ни у кого нет волос прекраснее…»

«Но что мне теперь с ней делать? — спрашивал он себя. — Если я открыто перевезу девушку на Третью линию, сплетен не избежать. Кроме того, она может затеряться среди многочисленных прислужниц, а это вовсе не входит в мои намерения. Пожалуй, лучше всего оставить ее здесь». Понимая, как одиноко будет девушке в этом горном жилище, Дайсё до позднего вечера ласково беседовал с ней. Он рассказывал ей о Восьмом принце и о былых временах, шутил, пытаясь развеселить ее, но, к его величайшему огорчению, она только робела, и он не сумел добиться от нее ни слова ответа. «Может быть, это и к лучшему, — успокаивал себя Дайсё. — Я сам займусь ее воспитанием. Будь она слишком развязна или по-провинциальному самоуверенна, мне вряд ли удалось бы найти в ней замену ушедшей».



Велев принести китайское кото и кото «со», Дайсё принялся тихонько перебирать струны, с сожалением подумав о том, что в этой области девушка, очевидно, еще более неумела, чем в других. Ему вспомнилось вдруг, что он ни разу не прикасался к этим инструментам с тех пор, как покинул мир Восьмой принц, и неизъяснимая печаль сжала его сердце.

Пока, задумавшись, он перебирал струны, на небо выплыла луна. «Как изящно и нежно звучало китайское кото в руках принца! — вздыхая, думал Дайсё. — А ведь нельзя сказать, чтобы он владел какими-то особенными приемами».

— Если бы вы выросли в этом доме и знали тех, кто жил здесь когда-то, — сказал он, — окружающее исполнилось бы для вас глубокого смысла. Даже совершенно посторонние люди вспоминают о Восьмом принце с нежностью и любовью. Но как могло случиться, что все эти годы вы провели в такой глуши?

Девушка сидела, смущенно вертя в руке белый веер. Дайсё был виден ее профиль. Сквозь блестящие пряди просвечивал белоснежный лоб, и Дайсё снова поразился ее сходству с ушедшей. «Прежде всего ей следует заняться музыкой, — подумал он. — Иначе она вряд ли сумеет соответствовать…»

— Приходилось ли вам когда-нибудь играть на кото? Я уверен, что вы знакомы по крайней мере с японским, или, как его часто называют, с восточным кото.

— Вы же видите, я не сильна даже в японских песнях, а уж кото… — ответила девушка.

Судя по всему, она была неглупа, и Дайсё с сожалением подумал о том, что придется оставить ее в Удзи, куда ему трудно будет ездить часто. Видно, в его сердце уже зародилось нежное чувство к ней…

Отодвинув кото, Дайсё произнес:

— «Звучаньем — как вечером цитра на террасе у князя Чу…»[56] Немудрено вообразить, с каким восхищением внимала ему Дзидзю, выросшая в краю, где только и умеют, что стрелять из лука. Разумеется, ей не были известны обстоятельства, заставившие Дайсё обратить внимание на цвет веера в руках у ее госпожи, так что восхищалась она скорее по невежеству. «Но для чего я произнес эти строки? — клял себя Дайсё. — Как странно, что именно они вспомнились мне в этот миг!» Из покоев монахини принесли плоды, не без изящества разложенные на блюдах, украшенных багряными ветками и побегами плюща. Луна светила ярко, и Дайсё сразу же заметил, что на подложенной снизу бумаге что-то написано. Он поспешил извлечь ее. А прислужницам, наверное, показалось, что ему не терпится отведать плодов…

55

...Монахиня Бэн настояла, чтобы ее высадили у галереи... — у главного дома высаживали обычно только хозяйку дома.

56

Звучаньем — как вечером цитра... — Каору цитирует стихотворение Минамото Ситаго «Зима, снег» (Ваканроэйсю, 380): «Цветом — как осенью веер в покоях наложницы Бань, /Звучаньем — как вечером цитра на террасе у князя Чу». Бань — наложница китайского имп. Чэн-ди (годы правления — 32-8 до н. э.). Будучи им оставлена, сочинила поэму «Песнь скорби и гнева» («Юань-гэсин»), в которой излила свою обиду. «Белый веер наложницы Бань» (исходя из этой поэмы) — символ утраты любви, потому-то Дайсё и клянет себя за то, что у него невольно вырвалась строка из стихотворения Минамото Ситаго.