Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 54

— Ты горбатился всю жизнь, — продолжал Генрих, — не разгибая спины, чтобы получить свое на гребне успеха. Достигнуть вершины и вознаградить себя за все, от чего ты отказался, стараясь облегчить непосильный подъем на вершину. И что же ты получил в награду? Чем ты вознаградил себя за потерю женщины, лучше которой, чище, прелестнее ты никогда не встречал и никогда-никогда не встретишь?.. Представляю! В сорок лет на гребне успеха ты купил себе замечательный швейцарский ножичек. Со множеством блестящих лезвий. А я… Я изведал всё. Я изведал такое, что тебе и не снилось… Я убил человека. Пусть не в действительности, только помыслом. Все равно! Я убил его своей волей, когда всыпал порошок. Бросил я этот адский помол Колмогорову в кофе! Пусть Богоявленская турку потом… все равно…

— Ладно, я понял… — произнес Вадим, когда, казалось, уже и ждать нельзя было, что он подаст наконец голос.

— Анечка, Аня… Слу-ушай! Ха! Да ты ведь не видел ее на сцене! Никогда! Если бы ты видел ее на сцене… Этот зов… этот зов… пленительная чистота…

Вадим крикнул:

— Хватит!

— Ты оскопил себя, лишил себя этого…

— Заткнись! — заорал Вадим.

— Бездарь! ткнись! червяк! убийца—ничто—за—жество—нись! — орали оба.

Потом настала тишина — как обрезало. Только тяжелое дыхание — не понятно чье. Словно дышало страшное двухголовое существо.

И так продолжалось долго.

Заговорил Вадим.

— Да, Геня, ты прав… — произнес он неверным голосом, но почти спокойно. — Ты во всем… едва ли не во всем прав. Так бы оно все и было… Если бы не одна деталь. Маленькая такая деталюшечка портит картину… маленькая такая фиговинка…

— Твоя последняя реплика, — возразил Генрих. — Слушаю и бросаю трубку!

— Дело в том, Геня, — приготовься! — что Богоявленская… Богоявленская, да?.. она сохранила… Слушаешь? Внимательно? Сохранила и надежно припрятала для следствия роковую чашку. И кофейную гущу с атенололом. Богоявленская ничего не меняла. Никакой второй порции она не заваривала. Турка была одна. Та именно, Геня, из которой Колмогоров налил себе в чашку отравы. Ты убийца, Геня. Ты убил не помыслом, не намерением, не священной волей, а молотым в порошок атенололом. Никакой другой порции не было. Я имел с девушкой телефонный спор, когда она вернулась по Аниному вызову в театр. И уговорил, уломал ее соврать, что улика уничтожена, а убийство не состоялось. Зная характер убийцы, Геня: безудержное облегчение, эйфория. И желание поплясать на трупе. Подумай об этом на досуге. Похоже, у тебя появится время. Уникальная возможность поразмышлять о природе творчества.

Послышались гудки.

Генрих дернулся, словно телефон обжег ему руку. Остановившимися зрачками уставился он на него… В голос ругнулся матом и швырнул в стену — вдребезги.

Аня добралась до дому и заперлась на все замки. Потом без промедления разгладила утюгом мятые, частью рваные листы некрологов — выровняла, а заодно прокалила.

Пугающе, по нервам, запиликал мобильник. Вадим.

Усталым голосом, словно измученный и ко всему от этого потерявший интерес человек, Вадим после нескольких вступительных замечаний сообщил: «Он признался».

Известие нехорошо поразило Аню, хотя чего-то такого и следовало ожидать.

Явилась заспанная Настя в одних трусиках, девочка сонно щурилась и почесывала ногой об ногу:

— Мам, ты с кем говоришь?

— Спи! — прикрикнула Аня.

Настя подумала обидеться. Но не проснулась еще настолько, чтобы додумать свою обиду до конца.

— Эльвира Васильевна сказала принести циркуль, — сонно сообщила она.

— Ну?

— У меня нет.





— Ладно, Вадим, — вернулась Аня к телефону. — До утра. Что-то надо решать.

— Женя тоже не принес, — зевнула Настя.

— Ну? — подстегнула Аня.

— Он обвел урну…

— Какую урну?!

— Куда мусор кидают. У нее дно круглое.

— Да? — механически удивилась Аня.

— Эльвира Васильевна поставила ему двойку. Она сказала принести циркуль.

— Иди спать.

Дочь безропотно повернулась, побрела с полузакрытыми глазами в туалет, и что-то горячее, страстное прохватило Аню. Острая вина за детскую любовь, никак не заслуженную, если вспомнить, сколько раз она кричала, теряла терпение… и острый приступ любви к ребенку — бессилие оградить свою девочку от леденящих сквозняков жизни. И любовь, и вина — их никто еще не сумел разделить. Мучительная боль заставила Аню глотнуть воздуху, чтобы не зашлось сердце. И она осталась стоять, она не бросилась к дочери, не смяла ее в объятиях, не расцеловала до бесчувствия. Она не могла это сделать, потому что на руках и в душе ощущала отпечаток некрологов и вот этого тяжелого, как каменная плита: «Он признался». Она не могла коснуться Насти руками, которые недавно еще держали покрытые червоточинами слов листы.

Грязно-зеленые ошметки некрологов преследовали Аню и во сне. А утром разбудил звонком Вадим — он спрашивал, что делать. Она собралась в театр с мутной головой.

Владимир Аполлинарьевич Чалый в своем кабинете — одна рука на телефоне — ответил ей хмурым кивком. С утра в похоронных делах, он не удивился многозначительной молчаливости, с какой Аня разложила перед ним разглаженные утюгом страницы.

— Новосела наброски? — угадал он сразу же. И через некоторое время, почитав: — Ну… неплохо. Хорошие мысли есть. Без этих, конечно, крайностей — спокойнее. И соединить. Прописать. Потом… как это? — официальная часть. А потом уже, — он указал жестом куда-то через множество ближайших забот, — согласовать подписи. Кто из правительства подпишет. Или у них свой некролог будет.

Она не успела ничего объяснить, как зазвонил телефон. Прощание с телом покойного, говорил Чалый, повторяя выражения собеседника, протокол обряда. Аня нервничала, со страхом ожидая, что в кабинет заглянет Новосел. И они с Чалым, Новосел и Чалый, обменяются сочувственными словами: «какая беда!» — а затем пожмут друг другу руки.

Когда Чалый с нетерпеливой уже гримасой положил трубку и глянул на Аню, он уловил, что и с набросками Новосела, в общем, ему приглянувшимися, не все ладно.

Она едва начала рассказ, как заскочил с табелем в руках Федорович — Валентин Федорович Росин, сверстник Колмогорова с иссеченным лицом римского ветерана. Несчастный, в черном костюме с черным галстуком, Федорович оказался единственным, наверное, во всем театре человеком, который успел подумать и о табеле рабочего времени, и о трауре.

— Спектакля не будет. Сегодня опоздания не засчитываем, — сказал Чалый и, приняв табель, положил его поверх некрологов.

— А в пятницу?

— До пятницы дожить надо.

Потом сразу зазвонил телефон. И опять она прервалась. Звонили и с соболезнованиями, и с вопросами. Аня исподлобья приглядывалась к Чалому, который, в десятый раз разговаривая о том же тяжком предмете, находил новые, пусть даже только переиначенные слова. Разумеется, это было необходимо не собеседнику, всякий раз другому, а самому Чалому. Должно быть, он догадывался, понимал каким-то целомудренным чувством, как легко заболтать то, что стояло за словами. Чувствовал — и сопротивлялся неизбежному.

Артисты, работники театра, коллеги из оперы открывали дверь, прежде чем она успевала закрыться. Покинувшая кабинет Колмогорова жизнь сместилась сюда, к Чалому. Он выслушивал, отвечал, отдавал распоряжения, напоминал, а она сидела рядом, приготовив два слова: «Он признался».

Оставшись с Аней наедине, Чалый вернулся к тому озадаченному… брезгливому что ли выражению лица, с каким вдумывался в ее рассказ.

— Он признался, — бухнула Аня.

Чалый разве не отшатнулся. «А вот это совсем лишнее», — мелькнуло в лице. Почудилось это Ане или нет, больше ничего нельзя было разобрать: лицо его закаменело. И Аня заторопилась произнести несколько незначащих слов, чтобы смягчить удар.

После короткого стука снова открылась дверь. Чалый раздраженно оглянулся с намерением прекратить хождения. Вошла Майя Игоревна Колмогорова.

Чалый встал, протягивая руки, — то ли обнять хотел, то ли красноречивым жестом выразить свои чувства. Но Колмогорова сказала «здравствуйте», словно предупреждая все громкое, ненужное. Женщина с белокурой волной волос по плечам, расчесанных сегодня так же, как вчера. Он взял ее широкую в ладони руку и молча крепко пожал.