Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 98

Некоторую долю часа спустя Юлий обнаружил перед собой терпеливо ожидавшего вопросов Ананью, но нисколько не удивился, не задержал на нем внимания и позвал людей.

— Где государыня? — спросил он ровным голосом.

— Она взяла заложенную карету и только что отбыла, — виновато сообщил долговязый чин.

— В Попеляны?

— Я слышал распоряжение насчет Екшеня, — признался придворный.

— Так прямо, среди ночи?

На это и вовсе не последовало никакого ответа, ничего, кроме виноватых телодвижений.

— Хорошо, — сказал Юлий, отпуская придворного.

Однако в мятежном противоречии придворный чин опять всколебался телом.

— Простите, государь, простите великодушно! Но тот человек назвался Поплевой.

— Да-да, я знаю, — равнодушно отвечал Юлий, глянув на Ананью.

— Нет, простите, не этот. Тот, что этого приволок. Он-то и есть Поплева. Так он сейчас сказал.

— Вот как? — слабо удивился Юлий. — Ну что же… давайте и этого, что ли… Давайте всех.

Юлий успел забыть, кого тут должны были позвать, и с некоторой растерянностью уставился на явившегося перед ним старца. Высокого бодрого старика, мужчину с окладистой полуседой бородой. Без шапки, но с котомкой в руке, которой он небрежно помахивал. Бородач огляделся.

— Юлий? — спросил он, указывая просторным таким мановением.

— М-да, — пробормотал Юлий, поднимаясь.

— Ну здравствуй, мой мальчик! — сказал бородач, кидая котомку на пол. Как если бы на траву в час привала.

— Здравствуйте, — непонятно оробел Юлий, остановившись на полпути, потому что бородач от него отвернулся и кивнул придворному, указывая на Ананью:

— Этого заберите. Держите под крепкой стражей. Очень опасный человек.

Придворный чин, чье гибкое телосложение удивительно соответствовало придворным надобностям, изобразил собою недоуменный вопрос… который плавно, без единого слова перешел в почтительную сосредоточенность… Еще мгновение — и чин склонился перед «любезным тестем нашим, высокочтимым и благородным Поплевой».





— Ну, здравствуй! — повторил Поплева, открывая объятия, в которых Юлий и утонул.

Стиснутый, потрясенный, поцелованный, взъерошенный… Горло перехватило, он задыхался и ничего не сказал вовсе.

— Ах ты, божечки! — чутко удивился Поплева. Так трогательно и понятно, что Юлий резко мотнул головой и спрятал лицо. — А что Золотинка? — спросил Поплева. — Где она?

Почудилось, будто Юлий вздрогнул в руках — как зарыдал без звука.

— Девчонка плохо себя ведет?.. Что за притча… Смотри-ка!.. Высеку как сидорову козу!

Поплева никогда не сек Золотинку розгами, ни в качестве сидоровой козы, ни в качестве человеческого детеныша — ни в каком качестве! Когда была Золотинка глазастой и проказливой девчушкой, он наказывал неизбежные по младости лет прегрешения особым, прекрасно известным малышке укором: выговаривая внушения, не повышал, а понижал голос, разве на шепот не переходил — Золотинка же трепетала. И можно представить, что делалось с ней, стоило Поплеве прикрикнуть! Что бывало, разумеется, в исключительных случаях. И уж по пальцам можно пересчитать те не заслуживающие снисхождения происшествия, когда по результатам чрезвычайного расследования приходилось ставить девочку в угол. Так что розги — было только иносказание, которого Юлий не понял. Ничего ведь не знал он о детстве и юности Золотинки, ничего совершенно. Потому и принял риторическую фигуру за нечто осязательное, умилился надеждой, что можно Золотинку и в самом деле высечь!

Он разрыдался. Он позволил себе рыдать — со всей страстью изголодавшегося по искренности человека.

Карета мчалась в ночь среди погруженных в безмолвие полей. Ущербная луна стояла над мглистой холодной землей. Зимка редко выглядывала в окно за бьющую на ветру занавесь; закутавшись в плащ, она смотрела во мрак тряско подрагивающей кареты.

Страх оставался рядом, где-то близко, стоит только тронуть. Зимка боялась взбаламутить страх, догадываясь, что ночная лихорадка чувств оберегает ее от вопросов слишком яркого и слишком ясного утра, которое уже подступает. Она взвинчивала себя, распаляя и торжество, и досаду, и упоение собственной дерзостью — клубок противоречивых переживаний, в которых следовало бы еще разобраться. Губы ее шевелились, и слышались невнятные восклицания.

Пораженная этим клокочущим чувством, где-то под боком в тесном мраке кареты затаилась без звука, без дыхания одна из сенных девушек — Зимка не помнила, кто это, и не видела необходимости напрягать память.

Горячечно перебирая свои намерения и замыслы, кругами возвращаясь на прежнее, Зимка настойчиво убеждала себя, что поступила правильно, можно сказать, безупречно. И она нашла, наконец, слово, которое разом все объясняло, все приводило в порядок, придавая метаниям Зимки законченные и строгие очертания.

— Обмануть всех! — молвила она в темноту и прыснула оборванным смехом. Сразу она вспомнила, что не одна в карете и прислушалась. Она уловила только скрипы и шорохи. И топот. Все подавляющий частый топот копыт, словно обрушенный в никуда, нескончаемый камнепад — стонущий грохот быстро бегущей каменной реки.

Присмотреть утром за девкой, отметила для себя Зимка и вернулась к выстраданной мысли. Обмануть всех! Пигаликов со всеми их договорами и соглашениями. Юлия с этим его юродством. Прыткого Ананью. Самонадеянного Рукосила. Очаровательного Дивея. Всех, сколько их ни есть. Всех провести и ускользнуть. Доказать свою правду. Вот как! Обмануть всех — раз они все друг другу противоречат, — это значит утвердить правду более общую и важную, чем все мелкие частные правды мельтешащихся для своей корысти людей. Вот так!

Зимка вздохнула от подмывающего чувства триумфа. Всех обмануть — значит все распутать. Уничтожить ложь ложью. Обманом покрыть обман, и тогда… И тогда установить новое согласие, новый покой и порядок, выше и важнее прежнего. Подарить любовь тому, кто единственно ее и достоин — Юлию! Ибо нынешняя неопределенность, необходимость лгать, изворачиваться убивает искренность, иссушает душу… И тогда я смогу любить до самозабвения. С гордо поднятой головой. Очиститься через испытания, чтобы любить и торжествовать! Не отступать! Не отступать, только вперед, затаив невидимые миру муки, сомнения свои и страх — вперед!

Зимка чувствовала, что размышления ее не совсем обыкновенные даже… сверхчеловеческие. Что намерения ее сродни подвигу, если не самый подвиг уже. Ей хотелось плакать от умиления. Когда-нибудь Юлий поймет и оценит! Что она сделала для него.

На почтовой станции далеко за полночь, когда карета остановилась для смены лошадей, Зимка заснула.

Внезапный, на ночь глядя, отъезд великой княгини в Екшень действительно обманул всех, то есть спутал замыслы и расчеты Золотинкиных друзей и противников — она ошеломила и тех, и других.

Бурная была ночь и долгая. Оставив мысль гоняться за Золотинкой, Юлий и Поплева сидели до утра, разговаривая о прошлом. В дремучем лесном логове мучался бессонницей Рукосил-Лжевидохин. В бесплодном хороводе его тягостных мыслей оставалась не много места для Зимки-Лжезолотинки. Впадая в безумие болезненных надежд, Рукосил все же не сводил свои далеко идущие расчеты к помощи очутившейся на слованском престоле Зимки, потому что Зимка не могла дать больше того, что имела. А имела она только одно — любовь Юлия. Такую вещь, которую можно использовать только раз — на одно разовое предательство. А это было уж очень мало для потерявшего все чародея. Явно не достало бы для того, чтобы вернуть молодость и могущество. Первые отчеты Ананьи из Толпеня разочаровали Рукосила, и он отставил на время Зимку как заботу не первой срочности. Отправленное же после столкновения в харчевне письмо Ананьи с устаревшими, но утешительными вестями еще не дошло, потому что четыреста верст птичьего лету — это расстояние даже для волшебной почты.

Зато пигалики получили сообщение осведомителя еще до полуночи. Принявший перышко секретарь разбудил сначала Буяна, а потом и остальных послов.