Страница 6 из 10
Самого уродца, кстати сказать, поведение клыкастой твари тоже весьма озадачило. Выглядит он теперь каким-то пришибленным и знай себе шевелит губами… Беспрерывно шевелит, истово. Молится? Благодарствует за чудесное избавление? Несомненно. И это просто прекрасно, это очень наруку некоему Эм. Молчанову.
Интересно, станет ли путешествующий абориген отчебучивать ежевечерний уродцевский обряд? Вода здесь есть, и грязи предостаточно… И солнце уже на четверть за горизонтом – самое время… в смысле, обычно именно в эту пору они…
Так, началось.
Не донеся к огню очередную хворостину, уродец выронил ее и изо всех сил шлепнул себя ладонью по макушке. Потом он шлепнул себя по макушке второй ладонью. Потом…
В общем, все шло в точнейшем соответствии и с научными описаниями, и с результатами собственных Молчановских наблюдений. Шлепки учащались, в них прорезалось некое подобие упорядоченности: макушка – затылок – спина, макушка – затылок – спина… Конечно, уродец то и дело сбивался, но ведь глупо ожидать безукоризненного чувства ритма от столь неразвитого существа!
Грязносерая чешуя, покрывающая затылок и спину уродца, трещала под частыми яростными ударами; сквозь этот треск пробивались стенания и взвизги – примитивные зачатки ритуального пения, расшифровке которых доктор Ганс Зейдесман посвятил несколько лет жизни и несколько десятков мегабайт в Межрасовом этнографическом вестнике. Что ж, отдельные ругательные словечки оказались по зубам даже портативному и, в общем-то, маломощному Матвееву транслэйтору. А чтобы связать брань, сопровождаемую самоистязанием, именно с предметом этого самого истязания, вряд ли нужно быть доктором этнографии.
Еще одно яйцеголовое светило – столп неоанахоретской теософии Анжело Вайда – усматривает в данном обряде (особенно в его кульминационном действе) общие корни с посыпанием главы пеплом, а также инстинктивную тягу уродцев к усмирению плоти, внеосмысленное понимание ими никчемности телесного перед духовным. По мнению сего высокоученого мужа, для восприятия истинной веры уродцы созрели в гораздо большей степени, чем даже цивилизованнейшие из внеземных рас. Илюстрисимус Вайда сетует, что миссионерская работа в Стойбище невозможна из-за охранных мер ООР, и, кстати, вскользь намекает, будто бы меры эти продиктованы отнюдь не заботой об аборигенах: ООР-де опасается возникновения очага конфликта, подобного Темучинскому, а потому под благовидным предлогом закрыло доступ к изолиниту Терры-бис. Среди ученых, как ни странно, тоже иногда попадаются довольно умные люди.
Вот только касательно готовности приобщиться к истинной вере… Интересно, случалось ли высокоученому сеньору Анжело воочию наблюдать ту самую кульминацию уродцевого обряда, по поводу которой он напустил в Интерсеть столько слюней да соплей? Видел ли досточтимый илюстрисимус, как опоздавшие аборигены иногда усмиряют плоть своих более расторопных собратьев путем вышибания из них мозгов, сворачивания им шей и тэ пэ – единственно в целях отвоевания себе места близ объекта благочестивого поклонения, сиречь у ямы с грязью? Доказывает ли подобный образ действий высокую степень готовности к восприятию истинной…
Матвей вдруг сообразил, что тягучие, как Гюрзианский студень, размышления о научных трудах разных яйцеголовых недотыкомок затеяны им, Матвеем Молчановым, ради единственной простенькой цели: потянуть время. Нет-нет, он ни на иоту не усомнился в себе; он отнюдь не оробел начать то главное, ради которого залез в изнасилованное жарой первобытье планеты-заказника. Но…
Но.
Ведь идея-то родилась ещё чёрт-те когда, ещё на Байсане, но там было слишком много посторонних и слишком мало времени. И там неоткуда было столько узнать о тамошних дикарях, о «всадниках» – не писали о них яйцеголовые; разве только о том писали, как «всадники» умеют расправляться с инопланетными сапиенсами. И там пришлось довольствоваться всего-то навсего несколькими камушками. И вот теперь, здесь… Теперь и здесь, наконец, та, давняя, так мучительно и долго вынашивавшаяся идея близка к…
Ведь это же как вино, как веселая кровь старушки-Земли, векА протомившаяся в пузатой дубовой темнице и выцеженная, наконец, на волю – поиграть рубиновыми бликами в резной хрустальной оправе.
Такое нельзя просто взять, да и отпить. Сперва нужно вдоволь надышаться волшебством, натешить глаз шалостями света в багряно-прозрачной глыби; сперва нужно вообразить себе предстоящий вкус так реально, чтобы воображаемое явственно ощутилось во рту… Только после этого можно позволить изождавшимся губам прикосновение к игривой обещающей алости. Разрешить им подобие первого настороженного поцелуя – и тут же отнять бокал, наслаждаясь упоительной никчемностью предвкушавшегося по сравненью с вкушенным…
Да, вино…
Драгоценное хмельное вино назревающего триумфа, от которого глупыш Крэнг предлагал отказаться ради трехсот грамм…
А что, это мысль! Триумфатору к лицу быть великодушным, а Альбийских лопоухих жандармишек обуть – это нам как два пальца обсосать. Решено, Дикки-бой: вместо стоп-разряда в спину ты получишь триста… нет, даже пятьсот грамм изолинита. А Матвей Молчанов получит возможность хоть одному-единственному человеку изредка говорить: «А помнишь?..» и упиваться неподдельным восхищеньем в ответном взгляде.
Ладно, все.
Хватит делить деньги неубитого клиента. Хватит предвкушать – пора и вкусить.
Одинокий уродец там, внизу, уже приступил к пресловутой обрядовой кульминации: жалобно… нет, униженно скуля, неандерталоид на четвереньках запрыгал к источнику.
Самое время приступить к кульминации и Матвею Молчанову.
Слышите вы, все, чьи головы прострелены конкурентами, обриты в ООРовских каталажках или сохнут на кровлях аборигенских хижин? Вы пытались, но не сумели – не сумели разглядеть единственно правильный способ, простой, как все гениальное.
«…и когда молитвы праведников воспряли к горним вершинам истового чистосердечия, снизошел с небеси в сиянии чудесного могущества своего…»
Не глядя нащупав сенсор регулятора, Матвей перевел летучку в режим плавного спуска.
Земля отрезала от бога Огненная Катышка… сколько? Ну вот если весь Катышка – рука, то земля отрезала от него один палец. И опять случилось то, что случалось перед концом каждой жизни.
Пометные клопы…
По свету они так себе, слегка только подъедают, а перед темнотой собираются наедаться. Каждую жизнь в одну и ту же пору, когда Четыре Уха начинает зевать, когда движения его делаются по-предсмертному вялыми, и оттого тело почти совсем кончает потеть – каждую жизнь в эту самую пору клопы забиваются как можно глубже под чешую. Туда, где кожа тоньше, где ее – кожу – разъело потом. Туда, где вкуснее. И, главное, туда, где мертвый Четыре Уха не сможет их раздавить, когда будет вертеться.
Так случается не только с Четыре Уха. Так случается с каждым из всех. Так всегда случалось с каждым из всех – даже до гибели мокрых богов так случалось. Только тогда, до гибели мокрых богов, клопы нападали из травяных гнезд, в которые Народ Озера ложится для смерти. А теперь пометные клопы даже во время света не слазят с каждого из всех, потому что всем сделалось негде плавать. Но когда светло, Четыре Уха всегда куда-то идет, или что-то делает, или кого-нибудь убивает – поэтому только самые храбрые клопы (или самые голодные, что одно и то же) решаются лезть туда, где потеет. Зато вот когда богу Огненная Катышка, Четыре Уха и остальным приходит пора умирать на темноту…
Теперешняя Четыре-Ухова жизнь складывалась гораздо хуже, чем прежняя, и закончиться она, эта пометная жизнь, решила уж совсем по-пометному.
Четыре Уха слишком задумался и напрочь позабыл о клопах. То есть он, как всегда, пытался отбиваться от них, хлопая себя везде, где на нем росла чешуя. Но всегда-то он (как и любой из Народа Озера) делал так из желания поскорей умереть и от надежды: а вдруг наконец-то удастся неудавшееся прежде – отбиться, не вставая и никуда не идя? Нынче же он, думая, как-то забыл следить, что такое вытворяют его оставшиеся без надзора руки. И о клопах забыл. А вспомнил лишь тогда, когда сделалось невтерпеж просто по-небывалому.