Страница 111 из 113
Я сделал еще шаг и рухнул с балконом вниз. Что-то продрало спину и дернуло, как свинью на крюке на бойне. Я висел, а обломки все еще летели вниз, на газон. Меня спас халат. Старый мамин халат, который я все никак не собрался выбросить. Надевал его по привычке, когда ждал женский пол. Я висел на нем, а он трещал.
Подо мной был такой же, как мой, балкон, еще целый. Остатки от моего частично осели на нижнем, большая же часть улетела ниже, во двор. Мне ничего не оставалось, как испытать на прочность и тот, что внизу, балкон. Я легко вынул руки из рукавов халата и спланировал на рухлядь и обломки. Конструкция выдержала. Хуже прошли испытание жильцы квартиры внизу. Они уже набирали телефон милиции, когда я открыл их балконную дверь.
Кое-как объяснившись, я поспешил наверх – спина моя была мокрой, я понимал, что это – моя кровь.
Валентина вызвала скорую, они приехали вместе с милицией.
Щей я так и не попробовал.
Через несколько дней я уже сидел в нижнем буфете, в ожидании, когда закончтся просмотр и посыпятся коллеги-сценаристы. Валя у меня в больнице не была ни разу. Я дулся на нее. Спина зажила. Я немного начал флирт с девушкой с параллельного курса Курсов – с режиссершей (будущей) детского кино или документалисткой, сейчас уже стерлось. Эффектная провинциалка, она была дочкой какой-то сановной шишки, элегантно одевалась, но лицо подвело – она переболела оспой или ветрянкой, тон и пудра скрадывали эту фактуру, но мне она нравилась такой, какой была. Я все время хотел взять платок и вытереть ее лицо, а потом поцеловать. Виной тому были синие глаза, полные самой забубённой страсти, неги, даже, я бы сказал, – блядовитости. Святой, добавлю, блядовитости.
Она сидела в тот день явления меня народу в нижнем кафе и пила на равных водку.
Валька ссыпалась сверху и орлицей пикировала на мою собеседницу.
– Это как называется! – звенел ее оскорбленный голос. – Хочешь, я скажу, как это называется?
– Уймись, Валентина! – я едва сдерживал смех, моя визави его не сдержала и весело закатилась.
На глазах Вальки сверкнули крупные, почти хрустальные подвески слез. Она плюхнулась на свободный стул и дала им волю.
Мы тогда слегка поссорились. Потом на вешалке, которую спустя рукава охранял хромой пенсионер, пропали дорогие вещи: итальянская дубленка девицы-документалистки, той самой, и моя роскошная шапка из колонка, купленная у промысловиков в Томске, во время моих гастролей там с престижной группой юмористов. Я какое-то время подвизался на этом поприще записных смельчаков-ежей, предлагающих присесть на них робкую власть.
Ни мне, ни богатой и красивой, несмотря на оспины, курсистке не было жалко вещей. Она была богата, я – бесшабашен. Шапки вообще плохо приживались на моей голове, особенно породистые. Предыдущую, «цековскую», привезенную из Вятки – тогда Кирова – я пропил. Огорчилась всерьез одна Валентина. Она рыдала надо мной так, словно мне отрвали вместе с шапкой голову. На невозмутимую девицу, которая слегка пострадала от ветрянки, она смотрела с плохо скрытым презрением пчеловода, озирающего коллегу, не уберегшего пчел от заморозка. «Не зря черти у ней горох на физиономии молотили!» Мы помирились и провели что-то вроде медовой недели. Дома она соврала про курсы повышения квалификации, ее начальник был в отпуске, проверяющие звонки матери повисали в пустоте, а она сама круглосуточно повисала на мне. Мне было стыдно перед женатым другом, который обзавидовался. Печальный Пьеро-неудачник, он как раз и был создан для Мальвин, но женат был на трудолюбивой филологине, которая слегка поддавливала его своей интеллигентностью.
Во время просмотров Валентина по ногам моих сокурсников пробиралась к месту, где я сидел, плюхалась рядом или на колени, если места рядом не было, и громогласно сыпала уменьшительными именами. На нас шушукались, на экране Майкл-Эль Пачино расстреливал доверчивых недругов Крестного отца, Марлона Брандо, или Марлон Брандо занимался непотребством с молоденькой девчонкой высоко над Парижем, чтобы потом шарахнуть в себя опять же из армейского пистолета. Валентина была далеко от Парижа и проблем экзистенциального неуничтожимого одиночества, без которого, вероятно, в Париже не обойтись.
Она родилась под Москвой, в рабочем поселке. Отец то ли бросил их с матерью, то ли погиб. Подозреваю, что он пил и попал под поезд. Не знаю, почему я так решил. Провожая ее до дому, я обращал внимание по дороге на обилие переездов, насыпей, шлагбаумов и переходов, вознесенных над путями. Совсем близко грохотали составы, гундосил диспетчер по громкой связи, ослепительные глазищи лампионов на мачтах ослепляли бегущих по путям, вопреки запретам. Встречно идущие трехглазые чудовища рыскали наощупь в туманной тьме, грохотали стрелками… Иначе он не мог погибнуть.
Мы нашли однажды часы. Кто-то выбросил настенные часы с фарфоровым циферблатом. С маятником в деревянном футляре из ореха. Я испытал их на готовность тикать и болтать маятником – они подчинились и пошли. Обнаружила их первой Валя.
– Они будут твоими, когда мы поселимся вместе, – спокойно и деловито сообщила мне Валентина. Она заметила, как загорелись мои глаза от находки. Я любил всякие такие штуковины, вроде не антик, но старье, не ширпотреб. Да еще отмеряющий удары стальных челюстей вечности механизм.
Я смолчал тогда. Где-то висят эти часы сегодня? От чьего века откусывают тонкие ломтики жизни, пахнущие кровью?
После нашего расставания Валентина прожила еще тринадцать лет. Через год после разрыва она вышла замуж и еще через год родила девочку. И еще через одиннадцать лет умерла. Через один солнечный год.
Наш роман шел легко, его не омрачали ни предчувствия, ни подозрения, что редкость в романе немолодого и тертого карабаса с молодой и еще не выпитой жизнью Мальвиной.
Когда пьеса моя была закончена, закончился и целый период жизни, а вместе с ним кончились и курсы кинодеятелей, бесследно для меня кончились. Если не считать романа с Валентиной. Она почти все время теперь была у меня. Мои постояльцы рассеялись сами по себе, их не устраивала постоянная подруга у хозяина флета, как тогда говорили.
Музыка еще гремела временами, хотя это уже были «Пинк Флойд» и Би Би Кинг.
Я почти не выпивал и не курил траву. «При ребенке, – укорял я себя. – Стыдись!»
Пьесу принял один московский театр, но я почему-то не верил в успех предприятия и в итоге оказался прав. Но тогда еще ходил в театр, обсуждал макет и еще какую-то формальную чепуху. Режиссер театра хлебнул успеха, закрутился с модным и рскрученным уже автором. В театр наведывались популярные люди на белых машинах, увозили главрежа в ресторан ВТО, где их ждали заказанные столики и красавицы, как я мог понять из телефонных бесконечных переговоров людей, легко закидывающих ноги на стол в кабинете Главного. В том кабинете, куда я входил, робея и прижимая к груди текст, в котором оживала моя умершая мать и хоронили афганцев. Войска уже выводились, мы оказывались лишними всем скопом, включая матушку.
Позже я узнал, что Главный нацелился на пьесу, в которой героиня долго и витиевато морочит голову сложному человеку, или, наоборот, сложная женщина проверяет на вшивость беспонтового бизнеса. В общем, Милашко или Мал ежик или еще кто-то там замутил на тему «ребята, давайте жить друг с дружкой сложно»! Было такое время, накануне всех канунов, когда еще не решались испекать «голубых» афганцев, но уже не хотели розовых героев Розова, которые решают не жениться, стоя под венцом, только под грузом полного отсутствия стоя у драматурга. У меня с этим было все в порядке, но и голубые мне по инерции были не в масть, выражаясь по-нынешнему, в духе всех этих новых авторов, которые успешно заразили своей лексикой и мою речь.