Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 78

— Ух ты, дьявол, — сплюнул солдат. — Поспешайте.

— Не поминайте лихом, братцы. — Моисей и Удинцев поясно поклонились кандальникам.

— На том свете свидимся!.. Пухом лебяжьим дорожка. Солнышку кланяйтесь, травкам вешним, ежели доведется.

Во дворе по бокам стали еще два солдата, брякнув прикладами по каменным заледенелым плитам. Моисей тер покрасневшие глаза, тряс головой, все еще не веря происходящему чуду.

— Солдаты-то эти на кой ляд? — зашептал Удинцев. — Кого по мордасам?

— Если кто-то решил вас вызволить, стало быть, так и должно.

— Теперь ты меня успокаиваешь.

Мимо полосатой будки они вышли на улицу. Пермь в этот ранний час была пустой, в переулках еще шевелился сумрак, кое-где кошачьими глазами горели фонари. Воздух, схваченный легким морозцем, был чист, как родниковая струя.

— Ну, гляди, Никанорыч, не упусти, — сказал молодой солдат.

— Не упущу. — Строго поглядев на него, Никанорыч ткнул прикладом Удинцева. — Шевелись, варнак!

Солдаты свернули в переулок. Никанорыч подвел арестантов к высокому дощатому забору, огляделся, перекрестил живот.

— Бей, только уговор помни.

Моисей неумело ткнул его в щеку.

— Полохо, синяка не будет.

— Дай-ка я его распишу, — сказал Удинцев и двинул солдата кулаком под глаз. Никанорыч ухнул в сугроб.

— Гляди-ка, лаз в заборе!

Удинцев втянул Моисея за руку, задвинул доску. Они оказались в густом заснеженном кустарнике, из которого выкарабкаться было не слишком-то просто. Барахтаясь в глубоком сугробе, оба пытались что-либо разглядеть, но острые пальцы кустов заслоняли глаза. Неожиданно кто-то крепко зажал Моисею рот. Сильные руки подхватили Моисея и понесли. Кто-то снял с него мешок и поставил рудознатца на ноги.

— Извиняй, Моисей Иваныч. Мы-ста тебя и товарища твоего так окутали, чтобы лишнего шуму не было, — певуче сказал высокий, стриженный под скобку мужик и повел их по просторной пустой комнате.

Моисей и Удинцев очутились в небольшом покое, убранном ворсистыми коврами. Терпкий запах черемухового листа щипал ноздри. В глубине покоя колыхались шторы алькова, разрисованные длиннохвостыми диковинными птицами, медленно раздвигались. На высокой постели, освещенной трехпалым канделябром, лежал горбоносый исхудалый человек, черные глаза его были полузакрыты, седая борода уходила во впалую грудь. Он приподнял сухую, как погибшая ветка, руку, шевельнул пальцами. Моисея подвели к нему, и все вышли из комнаты.

— Вот и встретились, — с натугою сказал человек.

— Да неужто ты? — Моисей даже отступил на шаг.

— Пришел конец моим странствиям, Моисей… Дерианур во дворце Екатерины… Жизнь вся потеряла смысл… Я отравил Артемия Лазарева… Не стало смысла убивать его отца… Когда-то в землянке сказал мне Еремка, что другого посадят… Решил я напоследок повидаться с вами и не дошел… Корней у меня нет, вот и догниваю.

Он снял с груди восковой шарик-аббас, протянул Моисею:

— Возьми… Ты не умрешь так бесцельно… У тебя крепкие корни и ясная дорога… Возьми и этот мешочек… Деньги тебе пригодятся… Больше у меня ничего нет… Обними…

Моисей припал к легкому, сухому телу, из которого торопливо уходила жизнь, напряженно выпрямился.

На берегу все кипело. Сотни людей конопатили баржи, стоящие на городках, грузили трюмы. Ободранные дрягили таскали по сходням тяжкие слитки меди, сваренной на заводе, мешки с солью, тюки пушнины, орали приказчики, озоровали шатучие люди.

— Нонича Макарьевская ярмонка будет богатой, — говорил толстый, как баржа, купеческого вида человек с калмыцкой бороденкой.

— Вестимо, медведей не допустим, не-ет, — подняв значительно палец, поддакнул собеседник, тощий, как мачта.

— Лежалых товаров не допустим, — повторил первый, — токмо бы не запоздать.



— Бурлачки выручат. Ежели шкуру с них погоняем сдерем.

Моисей и его спутник с трудом протискивались в пестрой, бурлящей толпе, в которую не рисковал окунуться ни один полицейский. Наконец в проулке показался знакомый кабачок, дверь его была широко разинута, словно рот перебравшего гуляки, из нее выплескивались на желтый снег перепревшие куски пара. На лавках, на полу храпели бурлаки. Ноги их были босы, на ступнях написана цена каждому. Вот чего придумали — и будить без толку не надо!

Гришка спал в дальнем углу, на ногах его были стоптанные бахилы. Моисей долго тряс его за волосы.

— Ну, брат, ждал я тебя, ждал, — тараща глаза, проговорил Гришка. — Похлебку тебе оставил, сходи поешь.

— Да ведь в остроге я сидел, месяца полтора прошло!

— Но-о? Хоть и не бурлак ты, а врешь. — Гришка нащупал на столе раздавленный в лепешку соленый огурец, пососал его.

— Надо мне с товарищем до Петербурга добраться, — сказал Моисей. — Поможешь?

— До Петербурга?.. До Лаишева доведу, а там поглядим… В лямке не хаживал? Наука не велика, да жидковаты вы оба… Ну, ничего, за вас вытяну.

— Деньги у меня есть, может, на барку посадят. — Моисей тряхнул мешочком.

— Дурак ты. Деньги надо пропить. В такой одежде и при таких деньгах вором тебя признают и опять в острог.

— Побогаче оденемся, — вставил Удинцев, с любопытством разглядывая бурлака.

— Пропить надо.

— Чего заладил: пропить да пропить, — взъелся Удинцев. — На это хватит. Купцами нарядимся и никто препон нам чинить не станет.

— Купцами — не гоже. Купцы народ хитрый, кровопивцы. Нагрянут водяные тати: «Сарынь на кичку!». Нас на нос, а вас — за хвост… Русалкам доказывайте, что не купцы. Кажи деньги!

— А ты, скуфейная морда, не лезь!

Моисей высыпал на стол струю золотых с изображением улыбчивой императрицы. Бурлаки на полу зашевелились, будто услышав тайный голос, за стойкой возник целовальник, скребнул пальцами по дереву.

— У-у, брат, здесь несметное богатство, — сказал Гришка. — Споят тебя и нож под левый сосок. Это они умеют… Сможешь ли удержать такие деньги?

— Пожалуй, не смогу… Марье бы послать, жене моей.

— Ладно. — Гришка ребром ладони разделил деньги. — Это на праздник, это братьям по лямке, а это я с верным человеком пошлю. Куда слать-то?

Моисей сказал, что либо на Кизеловский завод, либо в село Юрицкое, наверно, семейство угонят туда. Побледнел, складки набежали на лоб. Гришка спрятал оставшиеся деньги, пояснив, что это сбережет на черный день, которых всегда полно, грохнул кулаком по столу, трубным голосом воззвал:

— Вставайте, отрепыши российские, лошадки тягловые! Будем принимать рудознатца Моисея Югова в свое братство.

— И меня тож, — сказал Удинцев.

— Обличье у тебя божеское.

— Борода моя дьячья, а сам я бродячий.

Целовальник бойко распоряжался. Бурлаки зашумели, полезли лобызаться. Пошла-поехала великая гульба. Моисей пил мало, но было ему хорошо. Надежный, крепкий народ принял его в свою семью.

В конце апреля сбросила Кама ледяной покой. Пушечными залпами заахали льдины, зарычали дикими зверями, ринулись друг на дружку, вгрызаясь в бока, отхватывая куски, будто купцы на торге. Но бурая, словно пьяная брага, вода вспучивалась, раскидала их, понесла топить. Баржи нетерпеливо рвались со своих привязей, струнами дрожали смоленые канаты.

Мигом отрезвевшие бурлаки толпились на берегу, весело переругивались, орали бессловесные песни. Недавно, после долгого рукобитья, красивый стройный приказчик переписал их в артель, угостил водкой. Но Гришка тряхнул перед его носом монетами, от угощенья отказался. Приказчик долго двигал гнутыми черными бровями, но последнюю цену все-таки удержал. От Перми до Лаишева, в тридцати верстах от устья Камы, постановили платить работнику десять Рублев, сплавщику — пятнадцать, бурлаку — двадцать шесть, косному — тридцать. Обычная цена, как ни крути. Да и баржа попалась веселая, называлась «Бабой Ягой». Этакой ни песчаные косы, ни туманы, ни даже камни-бойцы не страшны: нечистая сила по-свойски вызволит и протащит.

Гришка подарил Моисею и Удинцеву по бурлацкой ложке-бутырке, которой при нужде можно было порешить человека. Долго пояснял им, как надо ходить бечевой.