Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 131 из 147

– Ишь вот – умаялся, – продышал в лицо Голтяй.

Поверил Голтяй или нет, он не хотел Вешняка испытывать, тогда как Бахмат, пнул в подошву:

– Довольно дурака валять! Вставай.

Некоторое время Вешняк продолжал притворяться – из голого упрямства уже, Бахмат ударил сильнее:

– Что я сказал!

На этом Вешняк, и в самом деле, будто проснулся: догадался он, что не время дурить. Не оправдываясь и ничего не спрашивая, поднялся и последовал за товарищами.

– Вот что… – неопределенно начал Голтяй, глянув пустым, невидящим взглядом, который столько раз уже поражал размякшего было после дружеских откровений Вешняка.

Бахмат высказался многословнее и потому доходчивее:

– Пришла пора расставаться, дружок, – прокурлыкал он. – Мы уходим из города, а тебе до мамкиных титек пора. Прощай, мы тебя отпускаем.

Они отпускают, застыл Вешняк. Вот как они представляли себя товарищество! Вот как они помнят все, что он для них сделал. Только что Вешняк и сам готов был удалиться без отпуска, но почувствовал тут горечь. И стоял, потерянный, будто ждал, что они вспомнят напоследок что-нибудь более существенное, чем мамкины титьки.

– Час назад тюрьму разбили, кандальников всех выбили вон, – сказал Голтяй и, проскользнув взглядом мальчика, посмотрел на Бахмата. – Иди ищи мамку.

– Слобода ваша вся в лоск сгорела, – заметил Бахмат с непонятным выражением. А Голтяй поспешил высказаться помягче:

– По улицам-то походишь, вот мамку как раз и встретишь, где-нибудь друг друга и сыщите.

– Тогда ладно, – проговорил Вешняк дрожащим голосом.

– Прощай, – кивнул Бахмат.

А Голтяй промолчал. Но когда Вешняк оглянулся, заметил, что лицо у него странное, с непонятным каким-то, растерянным выражением, словно он спохватился вспомнить что-то важное, а вспомнить не может.

Ходить через ворота разбойники не позволяли, но теперь это ничего не значило – Вешняк пошел и никто не одернул.

Никто не взглянул в его сторону и на улице, и ничего удивительного: повсюду громоздились пожитки: корзины, узлы, сундуки, баулы, бочки, даже стол стоял и выставленные целиком оконницы с мутными кусками слюды в переплетах лежали стопой под забором – люди выносили из домов имущество и готовились к худшему. Неведомо куда и зачем старуха тащила решето с яйцами.

Поверху, между гребнями крутых крыш неровно играл и гудел ветер, гнал рваную желтую пелену, а внизу, где было потише, наскучив ожиданием бедствия и устав бояться, бегали дети; отвесив затрещину, прикрикнув сорванным голосом, мать ловила малыша, чтобы усадить на узел подле себя, хмурые мужики поглядывали в небо. Где-то большой пожар разыгрался, сообразил наконец Вешняк. По такой-то суше – беда!

Вешняк стоял, раздумывая, куда податься. Идти надо было бы на пожар. И в тюрьму заглянуть следовало – точно ли всех выпустили. И то, и другое представлялось одинаково срочным, и там, и здесь можно было встретить отца с матерью, хотя томило его подозрение, что разбойники знали больше, чем сказали, и потому ни там, ни здесь родителей не сыскать. И помнилось странное, жалко искаженное лицо Голтяя… который уяснил напоследок себе что-то важное и с этим важным остался, не зная, на что оно ему теперь сдалось.

Подавшись туда, и тут же переменив намерение, после мутного какого-то, беспомощного раздумья Вешняк нерешительно повернул назад, ко двору, который только что оставил. Толкнул калитку и с удивлением обнаружил, что разбойники поторопились запереть ее изнутри.





Глуповато растерянный, он постоял, окончательно, казалось бы, потерявшись, и щедро вдруг вольной, давно забытой, мирной, можно сказать, улыбкой улыбнулся. Представил себе, какую рожу скорчит несчастный Голтяй, если сунуться сейчас тихонько из какой щели: «Прощай, Голтяй!» «Прощай, Голтяй!» – сунуться и исчезнуть. Исчезнуть на этот раз навсегда, оставив за собой чертыханье одного и снисходительную, в бороду ухмылку другого.

Не переставая хихикать, повторяя себе: вот вам мамкины титьки! Вешняк побежал кругом, чтобы проникнуть в убежище разбойников через тайный ход на задах, перескочил забор, ловко перехватывая испытанные выбоины и щели, и спрыгнул в тишину зачарованного двора.

Бахмат и Голтяй не выдавали себя. Вешняк привычно оглядел овсяное поле: нет ли заломов, потом – давно он так не веселился! – пробрался окольным путем вдоль забора и вот – резко толкнул дверь в подклет. Она завизжала, отворяясь в разлет, – Вешняк остолбенел.

На забитых закаменевшей грязью половицах тусклое сияние золота и узорочья.

Опрокинутый набок сундучок вывалил из себя сверкающую скользкую груду: серебряная чарка, золотые монеты, каких Вешняк отродясь не видывал, медная и оловянная посуда, кинжал в обложенных серебром ножнах, серьги россыпью, венец, жемчужные ожерелья, золотные волосники, подзатыльники… И две маленькие кучки серебра сложенные на полу по отдельности.

Зачарованный до какой-то душевной слабости, уже подавшись к видению, Вешняк чувствовал – как в ужасном сне, когда разум и действие распадаются на противоположные друг другу сущности, – чувствовал, что нужно бежать, бежать опрометью, не задерживаясь даже для того, чтобы бросить последний жадный взгляд… И шагнул к золоту. Вздрогнул.

Бахмат и Голтяй наблюдали за ним улыбки. Они спрятались по сторонам входа. С неимоверным проворством успели отскочить на звук шагов и, подобравшись, чтобы убить, глядели, как на чужого. У Голтяя окованный железом ослоп, у Бахмата кривой нож, каким можно и быка огорчить.

– Ну что ж, гостем будешь, – сказал Бахмат, чуть осклабившись.

В повадке его, однако, сохранялась напряженность, словно он прикидывал, не втянуть ли гостя за шиворот, если тот вздумает вертеть носом. Немеющими, чужими ногами Вешняк ступил в подклет.

– Проститься вот… вернулся, – пробормотал он, начисто позабыв, в чем состояла шутка, которую он весело нес до рокового порога. Вешняк старался не смотреть на золото, но как ни поворачивался, не мог миновать взглядом его навязчивый, гибельный блеск – не владел Вешняк ни смятенным воображением своим, ни лицом. – Проститься вот надо… – обратился он к Голтяю. Разбойник отставил дубину, но приветливее не стал.

– Ну, прощайся, – сказал Бахмат.

Как ни крепился Вешняк, воровато зыркнул на облитое золотым светом узорочье.

– Простите, – пролепетал он, не умея скрыть страх. И попятился. Два шажочка оставалось ему до порога…

Одной рукой сгреб его Бахмат, что куренка, – екнуло сердце. Мальчишка дернулся, беспощадно зажатый, голова запрокинулась под нож, затрепыхали руки и ноги, и Вешняк обмер душой, не имея промежутка до смерти – сверкнуло железо.

И сразу, удушенный, без памяти, упал на пол – Голтяй перехватил нож и схватился с Бахматом – убийственный рев столкнувшихся лбами чудовищ. Вешняк переполз через порог, разгибая во всех суставах вязкие, закоченевшие члены, нестерпимо медленно, не владея собой, поднялся – и уже летел. Стукнулся о клеть, чудом ее не развалив, немыслимым прыжком одолел забор, без дыхания, слепой и глухой, мгновенно проскочил заулок и с замечательной силой прошиб нескольких не успевших раздаться людей, провалился в толкотню сапог, грохнувшись наземь. И неведомо как извернулся подняться, прежде чем затоптали.

– Куда?! – раздался громовой голос.

Вздернули его за ухо так, что едва не потерял под собой тверди. Заполонило глаза красное, мерцали лезвия бердышей, колыхались в движении стволы пищалей. Топот сапог, грубое слово, железный лязг, и тренькали подголоском низки сосудцев с порохом. Красные кафтаны шли, не меняя мерного шага, только заключили Вешняка между собой и не собирались его выпускать, возвращали в середину строя пинками и за ухо.

– Стой! Попался! – кричали они теми припадочными, неестественными голосами, какими изъясняются в руках скомороха куклы, когда от своей деревянной свирепости они щелкаются лбами. – Вот тебе ружье! На! Неси!

– Чего неси? – затравленно озирался Вешняк. – Чего неси?

– Сначала научись, потом проси!