Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 113 из 147

– Кроме меня и отца.

– Не даром говорят, – дернувшись, продолжал Федя, – говорят, лучше иметь в доме малую козу, чем большую девку: коза, по улицам ходивши, молока принесет, а большая девка – большой срам. Посмотри на себя. Что ты такое есть? Душевный блуд и обольщение людям! А когда узнают?

– Что?

Ему понадобилось два или три шага, чтобы добраться до сестры.

– Вот это! – Растопыренной пятерней скользнул и придавил сквозь ткань грудь – маленький, твердый, как у ребенка, бугорок.

Федька отбила руку. Ударила и продолжала сидеть как сидела. Может, чуть чаще стала дышать.

– А то я тебя в бане не видел, дура! – сказал Федя. – Коза неистовая! Что есть злая жена? Покоище змеиное, сатанин праздник, хоругвь адова. Кому ты будешь нужна, когда узнают? Что они с тобой сделают, когда узнают: коза неистовая? – Он замолк, осматривая перешибленную Федькой ладонь. – Ты погубила свою вечную душу.

– Пусть, – сказала она прежним ровным тоном.

– А что хорошего со всем соглашаться?! – возразил он неожиданно. – Я, может, чёрти куда понес, если прямо сказать, а ты молчишь и копишь в себе обиду. Вместо того, чтобы сказать, дурак ты, сволочь! Ты ведь не скажешь прямо, нет, ты будешь таиться, делать вид, ничего не произошло, обойдется. Он, мол, когда-нибудь и за ум возьмется – вот что ты будешь себе думать! Так?

– Да. То есть, нет. Прости. – Она сидела истуканом, сложив на коленях руки, и наблюдала за братом, если только не опускала глаза, давая себе роздых.

Федя снова заходил по клети, чувствуя, что окончательно забрел в какую-то гадость. Но брести надо. Надо, зажав нос, надо брести, если он только хочет добраться до того заветного, что имел на уме, не зная как подступиться. Его несло, но он чувствовал, что не зря несет, что кружит он, забирая все ближе и ближе к заветному слову.

– А ты способна понять, – остановился он, – когда человек сам себе противен? Когда ты противен себе и от этого… и от этого все остальное. Она сделала движение, будто хотела вставить слово.

– Молчи! – предупредил ее Федя. – Не нужно мне твоих оправданий. Да, я знаю то, что я знаю, и я есть то, что я есть. И в этом я честен. В этом – да, честен. Перед богом честен. – Он поднял палец, указывая в небо, и торопливо перекрестился. – У меня на лбу написано: нечего ожидать подвигов. Люди знают, с кем имеют дело. А им нравится иметь со мной дело, и не моя вина…

– Это их вина, – вставила наконец Федька.

– Что?

Но больше она ничего не сказала и опустила глаза. Федя продолжал:

– Людям нравится, что я не прикидываюсь. – Он помолчал, чтобы она могла освоиться с этой мыслью, но Федька не отозвалась. Тогда он возвысил голос: – А ты кто? Ни парень, ни девка. Одна видимость и обольщение – то есть прелесть. Прелесть уму и прелесть чувству. Вот ты сидишь передо мной, и что это? – прелесть. Грех, соблазн, искушение. Видимость и коварство. Тебя как бы и вовсе нет, понимаешь?

– Нет.

– Что нет?

– Что ты сказал, не понимаю.

Нахмурившись, Федя помолчал, хмыкнул и пожал плечами, как человек, окончательно снимающий с себя ответственность.





– Покойный дядя наш, царствие ему небесное, Никифор Малыгин, в воскресный день после причастия ложился спать, дабы день этот до конца соблюсти в чистоте. Иначе как: то непотребное слово молвил, то мысль неладная некстати взошла, то зла кому возжелал – где уберечься? Во сне разве. Да и то, если ничего скоромного, упаси боже, не приснится. Потому дядя наш, Никифор Малыгин, знал, ох как знал: человек слаб! И когда случалось ему на следующий день поутру в приказе малую мзду какую принять – принимал. Смиренно и по слабости. Или казенные деньги в рост пустить, или, приход записывая, ошибиться, или иная какая надобность… Царствие ему небесное! По слабости ему и простилось. Грех не ради греха был. За это и простится. А ты-то?! Ты-то! Не по слабости грех твой. А значит как? Грех ради греха? Из любви к греху? Потому и говорю: бескорыстный грех хуже убийства. Коли так вышло, – Федя указал на сестрины золотого цвета штаны, – пользоваться надо! Сама погибла – брата выручи! Грех на тебе, брату польза. За это, глядишь, и тебе вина уполовинится. Да и то возьми в соображение, что не сегодня-завтра к вам наедут государевы сыщики.

Федька подняла глаза:

– Это точно?

Он приблизился и понизил голос, не зная, как еще внушить то, что должен был сейчас наконец сказать:

– Да уж хвалить вас не станут. Никого не похвалят. Знаю. – Они смотрели друг на друга. – Казенные деньги в сборе есть? – прошептал он.

Федька не отвечала.

– Ноги уносить надо. Деньги-то казенные есть, говорю? – Перевел взгляд на Федькин сундук с висячим замком.

Федька молчала.

– Обошел я сыщиков перед Серпуховом. Со стрельцами идут… Слышишь? День, два – и поздно. Ждать нечего. Глупо это. Заметут всех… Кнут и дыба. Кости переломают…

Она смотрела прямо в глаза и, очевидно, слышала, но в лице ничего не изменилось. Федя отстранился.

– У, коза неистовая! – проговорил он едва ли не с ненавистью, понимая что ничего не добьется. Все напрасно, все! – Ко-оза!

Всадил слово и замер, всматриваясь, но Федька не шелохнулась. Явилось искушение ударить еще раз да в то же место, загнать под самое сердце. А Федька смотрела задумчиво, словно не слышала дрожи, что сотрясала брата, она смотрела и неведение девочки, притворное или нет, заставило его замешкать.

– Это был кабацкий голова Иван Панов, – сказала Федька, не обращая внимания на болезненно прыгающие его губы. – Верни Панову деньги. Или мне отдай, я верну.

– Вот! – Федя выставил кукиш, и это простое действие помогло ему вернуть себе самообладание. – Съела?! – он начал отодвигаться к двери, на каждый шаг или два предъявляя ответ из трех пальцев. И, когда взялся за дверь, послышалось ему далеким укором:

– Сапоги купи.

Сестра хранила спокойствие, так что можно было думать, будто слова эти родились сами собой, как указание свыше. После недолгих колебаний Федя решил довериться слуху, он кинулся к сестре. Обнял – Федорка не оттолкнула, поцеловал – не воспротивилась.

– Ты хорошая сеструха, Федька, – торопливо говорил он между поцелуями. С каким-то огромным счастливым облегчением говорил. С распирающей душу радостью от того, что все сорвалось. Сорвалось – и черт с ним! Ступил он на топкое место и перескочил дальше, не провалившись. – Не бери в голову, наплевать! – говорил он бессвязно. – И не убивайся, не убивайся! Он выпустил сестру, потоптался, придумывая что-нибудь ободряющее, и сказал:

– Все обойдется. Как-нибудь.

Покинув клеть, Федя остановился на низеньком крыльце. У коновязи он приметил оседланные лошади, которых раньше не было, раскрытое оконце в избе по соседству позволяло слышать голоса. А люди, балакавшие на бревнах, разошлись, остался только высоко, выше висков стриженный под горшок разбойничий хлопец, что представил его Маврице. Федя двинулся к воротам, и стороживший бревна хлопец (или к чему он там был приставлен?), предвкушая собеседника, осклабился.

Поговорили. Федя не стал садиться, хотя скучающий сторож подвинулся, намекая на такую возможность – выразительный намек, учитывая, что места на бревнах хватило бы человек на сорок. Получил Федя исчерпывающие разъяснения насчет кабака, и одного, и второго. Вспомнили последний пожар, и после пожара в силу известной закономерности всплыл Подрез со своим заведением. Разбойничий хлопец, улыбаясь светлыми наглыми глазами, представил убедительные подробности про Подреза. После этого Федя оставил его скучать и вышел за ворота, ничего еще толком не решив. Федя черпал вдохновение в самой неспешности. Нравилось ему прислушиваться к разноголосице побуждений.