Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 147

– А Тимошка?

– А Тимошка-ведун с боярином моим, с князем Василием Осиповым Щербатовым, ездили на людях! Как они вышли из бани, боярин мой и Тимошка, сели в сани. Велел боярин мой, князь Василий Осипов Щербатый, людям запрягаться в сани. И так их вдвоем тянули через двор от бани до хором!.. Был я сорок недель в цепях у московского объезжего головы Терюшного Облезова, – не заботясь о связках, продолжал Афонька свою повесть. – Московский объезжий голова Терюшной Облезов хотел меня насильно от живой жены да на другой женить. И для того мучил меня в цепях и морил голодом. Я от него сбежал, чтобы не преступить мне святую евангельскую заповедь… и закон… – говорил Афонька со слезой в горле. – Пришел я обратно к боярину моему прежнему на сопас. Пришел к нему сопаситься и кинулся к нему в ноги. К князю Василию Осипову Щербатому. – Снова слышались слезы. – Пришел я… – голос пронзительно взлетел и оборвался в рыданиях. Перед людской громадой Афонька плакал навзрыд. Стояла строгая тишина. – Жену мою Анютку… и с сыном Сенечкой… боярин мой, князь Василий Осипов Щербатый, без меня, как меня два года не было, замуж выдал насильно… За Карпа Максимова замуж… – Голос смазался, Афонька говорил трудно, и наконец ничего уже нельзя было понять во всхлипах – продолжать не сумел.

Толпа гудела, толковали между собой сидельцы. Тогда вмешался опять Подрез; красивый, сильный и наглый послышался его голос:

– Да был Васька Щербатый не один – с потаковщиками, которые ему в его государственной измене помогали, прельстились на винную его чарку и добра ему во всем хотели. А потаковщики его такие именем: стряпчий Лука Григорьев сын Дырин!.. – Подрез замолчал, давая время подтвердить или оспорить произнесенный им приговор.

– Изменник Лука! – раздался крик, и толпа загудела. – Потаковщик воеводский, изменник!

– Лучка-то, ах! Дырин! – воскликнул один из сидельцев, оглядываясь на товарищей, голос его выражал ошеломление, курносое простодушное лицо с задранной бороденкой, с детскими голубыми глазами – растерянность, как при неожиданно подвалившей удаче. – Лучка-то, господи! Рыбные сети у меня отнял, да не в одно время! Вот уж слово: негодяй! – Еще голубоглазый сиделец опомниться не мог от такого поворота судьбы, а Подрез уж выкликал нового изменника:

– Дворянин Петр Григорьев Кашинцев! – Подрез объявлял громким, но ровным, бесстрастным голосом, самый лад которого должен был исключать личное – счеты.

Уже тогда мелькнула у Федьки догадка, что «скоп и заговор», как назвал происходящее воевода, было точным определением. Скоп налицо, и заговор, очевидно, существует. Вспомнилось ей в не до конца еще ясной связи собрание в темном доме, куда ходила она с Прохором. Ни Дырин, ни Кашинцев, похоже, не были личные враги Подреза, и не сам он определял, кто изменник, а кто нет: имя Кашинцева было встречено дружным и злобным гулом.

Продолжать не давали. Подрез пытался и третье имя назвать, но вынужден был, не досказав, замолкнуть. С Петькой Кашинцевым толпа не хотела расстаться. Слышался крик и в других криках тонул, нельзя было ничего понять, пока не прорвался самый настойчивый, не заставил себя слушать:

– Петька, холопы его! В лес ходил – ограбили! Люди Кашинцева меня на дороге переняли – грабили! Рубашку сняли. Две шляпы – с меня и с малого. Крест серебряный, два пояса, пеструю опояску, кафтан, нож и… (не слышно стало) денег!

– …Челом бил в бесчестье ложно! – надрывался другой голос. – Как посул взял – три рубля, так и бесчестья не бывало!

– …Гусыню, двадцать пять утят, да шестеро стариков утят!

– …поклепав бараном…

– …вдову Арину…

– …беглого…

– …грабили…

– …искал, изубытчил!

– …а у него отпускная на руках! Во как!

– В гусях обида моя!

– …поклепав книгою, а книгу-то поп заложил, Михайло!

– …и по поруке Алексея Полтева…

– …ограбили…

– …от его изгони…

– …с луга нашего…

– …обесчестил…





– …напрасно…

– …безвестной головы искал…

– …быка загнал да телицу!

– …похваляется…

– …на дороге перебил и в приказ привел без поличного!

– …на тридцать рублей…

– …жену Постникова…

– …отнял…

– …с правежу…

– …в проестях и волокитах!

– Бьют его! Видишь – бьют, вон! – завопили в тюрьме. Сидельцы остервенело напирали на впередистоящих, просовываясь к окнам. – В круг стали, войсковой круг у них. Всё, мужики, всё! – заключил кто-то глухим и страшным голосом.

Что именно всё и почему это всё звучало так тяжело и торжественно, никто не трудился ни объяснять, ни понимать. Не было и слов таких, чтобы облечь в них сложное жгучее чувство, и не нужны были слова, когда все ощущали одинаково, одно и то же. Душевный озноб, который испытывали, тесно прижавшись друг к другу, люди, пронизывал их от первого до последнего. И Федька на расстоянии, у лестницы, где она стояла с забытым сухарем в кулаке, тоже ощущала эту общую дрожь.

– Дворянин Степан Богданов сын Карамзин! – объявил между тем Подрез – прокатился подтверждающий гул.

– В круг Степку затаскивают, вон его тащат! – кричали сидельцы. – Писарь у них в кругу, писать будет, кого бьют.

– Сын боярский Алексей Миронов Задавесов!

– Уу! – взвыла громада.

– Подьячий съезжей избы…

Федька хотела шаг сделать, но отказали ноги.

– …Прокопий Шафран!

– А! – всколыхнулась громада. И тюрьма вопила, охваченная порывом ненависти. Шафрана здесь знали много лучше, чем Федька могла себе вообразить. Но ничего она больше не соображала – кричала торжествующий вопль вместе со всеми.

– Сын боярский… – выкликал свое Подрез, у него, вероятно, имелся заранее подготовленный список, с которым он и сверялся – выговаривал имена будто вычитывал.

Но, зацепившись за Шафрана, тюрьма не успокаивалась и уже не слушала. Тюрьма сотрясалась в языческой пляске: звериные завывания, свист, стук, топот, и кто-то догадался лязгать цепью. Железный грохот, подхваченный по всем подклетам, рассыпался перезвоном и снова усилился. Колодник, прикованный цепью к дубовому чурбану – стулу (прикован он был за кольцо на шее), чурбан свой поднимал и обрушивал на пол – бухал набатный удар, половицы отдавали звенящий звук. Легко воздымая свой неотлучный пень, обросший, как медведь, мужик ронял его вновь и вновь без признаков утомления – барабан половиц покрывал все, раз за разом равномерный бой обуздывал, подчинял себе общий беспорядочный грохот. В тот же размер вызванивали цепи, взвывали, применяясь к оглушительным повторениям чурбана, люди. И тот сверкающий дикими глазами мужик, что подкидывал дубовую колоду, делал это, ведомый яростным чувством, все быстрей, зажигательней. Опьяненная собственной мощью тюрьма ощущала одно и то же: все это было уже с каждым в отдельности, яростный восторг гнездился глубоко в памяти и теперь вспомнился, захватил, поднимаясь и заполняя душу; было это частью каждого и теперь произошло со всеми. Теперь, сейчас это с ними делается, продолжает делаться и будет делаться все сильнее – остальное не существует. Они раскачивались все вместе и мычали. Цыганистый скоморох руководил малой ватагой ложечников и, на ходу перестраиваясь, задавал размер и лад остальным. Возбуждающе точный перестук деревянных ложек понемногу принимал на себя верховенство. Ложкам подчинялось гнусавое завывание, дружное шлепанье пальцами по губам, сладкое женственное треньканье роговых гребешков и мужественное бряцанье кандалами, бессвязные, но ловко попадающие в созвучие выкрики и ровное, влекущее за собой мычание десятками глоток. Свирепая поначалу песня все больше складывалась в нечто протяжное, суровое и томящее одновременно. Песня у каждого была своя, но она же была общая, безраздельная. Найден был лад и подхвачен, сам собой увлекал, захлестывая рыданиями.

Раскачиваясь вместе со всеми, мычала Федька, слезы, восторженные и благодарственные, яростные и жалостливые, свободно катились у нее по щекам. Набатные в лад удары чурбана сотрясали все ее существо до ногтей.

Не зная конца, песня выматывала душу. Она переливалась от бодрости к унынию, и к тоске, и обращалась стоном, который взрывался удалью.