Страница 57 из 68
Медленно спускались по железной гулкой лестнице. Уговаривались: Шайдаков, Матвеев и Константинопольский — в казармы соцроты, Самойленко и Микиртичев — к железнодорожникам, Полторацкий с Сараевым — на почту. «Мне только в следственную комиссию заглянуть надо, — сказал Полторацкий Сараеву. — Ты пока с товарищем Маргеловым потолкуй. По Совдепу походи. Понял?» Усмехнулся в ответ Сараев: «Чему-чему, а тебя понимать выучился».
В своем кабинете Каллиниченко был не один. Молодой человек с лицом, покрытым красноватым загаром, голубоглазый и светловолосый сидел перед ним и с большим возбуждением о чем-то рассказывал, Каллиниченко, склонив голову к плечу, его слова записывал. Увидев Полторацкого, он улыбнулся и проговорил, что сию минуту освободится. «Это инженер Кожиновскнй Чеслав Августович, заведующий орошением нашего уезда, — указал он на молодого человека, после чего молодой человек с вопросительным выражением в голубых, сердитых глазах посмотрел сначала на Полторацкого, затем на Каллиниченко, и тот сказал: — А это — Полторацкий… Павел Герасимович Полторацкий, нарком труда республики…» — «Прекрасно! — воскликнул Кожиновский. — Пусть гражданин Полторацкий послушает… быть может, новая власть покончит с этим разбоем. Разбой, натуральный разбой! Ведь у нас здесь не земля родит — вода!» — «Чеслав Августович, — перебил его Каллиниченко, — товарищ Полторацкий у нас совсем по другому поводу…» Инженер возмутился. Речь о жизни, обе руки прижав к груди, сграстно сказал он. Ибо вода здесь — жизнь, и если находятся бесчестные, наглые, мерзкие люди, задохнулся от негодования Кожиновский, обкрадывающие несчастных бедняков… Он, Кожиновский, дна года работает в Мервском уезде и два года его сердце болит не переставая при виде изможденных туркменских земледельцев, которые досыта никогда-то не ели! А дети их! Голодные дети со вздувшимися животиками — что может быть страшней! В прошлом году он несколько раз писал уездному комиссару, полковнику Москаленко: установленный порядок водопользования попирается самым наглым, самым бесстыдным образом… в открытую! Но все его попытки пресечь разбой ни к чему не привели. Если не считать этой милой отметины — тут Кожановский откинул светлые волосы, и на бледном, незагоревшем его лбу Полторацкий увидел короткий шрам. «Стреляли?» Инженер кивнул: «И стреляли, и письма с угрозами подбрасывали, и взятки предлагали — все было». По словам Кожиновского, которые быстро записал Каллиниченко, в открытом хищничестве им неоднократно уличены Карры-бай и Топпы-бай, причем Карры-бай Оразов разбойник выдающийся и наглый, уверенный в собственной безнаказанности. Еще бы: вплоть до недавнего времени он возглавлял туркменский комитет, и все пеяджуары и мирабы слово молвить боялись в его осуждение! Между тем, в прошлом году здешняя местность поражена была страшным безводьем, земля трескалась, люди мерли — и в прошлом году, едучи от Каушут-бента вниз по главному арыку Алашяб, инженер с негодованием и ужасом убедился, что все распределение воды, под его личным руководством недавно восстановленное, разрушено, арык перегорожен крепкой дамбой, и вся вода идет исключительно на земли Карры-бая! Алчность дикая, бесстыдство безобразное… «Волосатое сердце!» — так сказал инженер Кожиновский, меча глазами голубые огни. Тогда и Мерве остался без воды, земля и люди изнывали от жажды, а Карры-бай пил чай, сидя над арыком в тени раскидистой сливы. Само собой, если бы он, Кожиновский, видел, что сейчас положение исправляется к лучшему, и хищничество баев сдерживает твердая рука закона, он не стал бы отнимать время председателя следственной комиссии. Но увы! Не надеясь на решительное вмешательство властей, считая свою деятельность в подобных условиях лишенной всякого смысла, а следовательно безнравственной, и не находя в себе сил хладнокровно взирать на бедственное положение несчастных туркмен, он, Кожиновский, свои полномочия слагает. Вернее, он уже сложил их, о чем поставил в известность Мервский Совдеп, а сюда, в следственную комиссию, зашел, так сказать, из чувства долга… Быть может, последние проблески надежды побудили его изложить суть дела гражданину Каллиниченко и, коли уж так случилось, народному комиссару Полторацкому. Он, Кожиновский, далек от политики, он инженер, человек практического действия, но между тем отваживается дать совет им, людям, занятым общественным устройством; больше того — он с полной ответственностью заявляет, что к его совету следует очень и очень прислушаться. Так вот: никогда, слышите — никогда! новая власть не завоюет доверия туземцев, покуда не искоренит злоупотреблений в распределении главного достояния здешнего края — воды. Инженер тряхнул головой и с вызовом проговорил, что надо собственными глазами видеть растрескавшуюся, затвердевшую, бесплодную землю и выражение глубочайшего, безысходного, смертельного отчаяния на лицах несчастных туркмен… «Вы, стало быть, решили уехать?» — Полторацкий спросил. Кожшшвский пожал плечами. «Я уже сказал: деятельность, лишенная смысла, безнравственна. А я не хотел бы терять уважения к самому себе». — «Послушайте… инженер! — произнес Полторацкий. — За совет — спасибо, совет дельный, вы правы. Но ведь ваш отъезд — это же бегство. Бегство, — упрямо повторил Полторацкий, несмотря на то, что густым румянцем, заметным даже сквозь красноватый загар, покрылось лицо инженера. — Этих баев мы в чувство приведем. Так, Исидор Кондратьевич?» Молча кивнул в ответ Каллиниченко. «Ну вот! Но ведь на этом не кончится!! Ирригационные работы предстоят громадные, пятьдесят миллионов рублей выделяется для них по декрету, подписанному товарищем Лениным, и это, я уверен, только начало… Вам инженер Давыдов не знаком?» — «Статьи его читал, — ответил Кожиновский. — Он, если не ошибаюсь, электрик… Видный специалист». — «Он приходил ко мне несколько дней назад, — сказал Полторацкий и едва не ахнул: неужто несколько дней всего прошло? И верно: чуть более недели назад был у него Юрий Константинович Давыдов и пристально смотрел серыми холодными, но постепенно как бы оттаивающими глазами… Казалось же — долгие месяцы минули, так плотно легли один к одному до краев полные дни: Аглаида, ее брат, ожидающий смерти, лагерь для голодающих, Фролов… „лежу убит во дикой степи“… — Да, — потерев лоб, проговорил он со вздохом, — был у меня Юрий Константинович Давыдов с проектом гидростанции… дешевая энергия и одновременное решение ирригационных вопросов. Проект одобрен, будем строить. Речь к тому, Чеслав Августович, что негоже… вам — инженеру уходить от дела. А с этим Карры-баем Исидор Кондратьевнч разберется, я вам обещаю».
«Как думаете — останется?» — спросил у Каллиниченко, когда Кожиновский откланялся и ушел. «Я думаю — да… останется, — помедлив, ответил председатель мервской следственной комиссии и с мягкой пристальностью взглянул Полторацкому в глаза. — Я, вы знаете, вообще склонен видеть в людях лучшее…» — «Нелегко вам на этом месте…» — «Конечно, — охотно согласился Каллиниченко. — Но так получилось. Все отказывались, попросили меня, я счел неудобным… Видите ли, — смущенно сказал он, — я хорошо знаю город, его обитателей… Я решил, что могу быть полезным… — Тут он улыбнулся и, тонкой рукой указав на ворох лежавших перед ним бумаг, проговорил: — Сквозь них смотришь на жизнь словно сквозь какое-то чудовищное, все искажающее стекло. Я по себе чувствую: чем дольше здесь сижу, тем труднеe сохранять естественный взгляд, обычное отношение к людям. Неверие к ним закрадывается — вот что ужасно! Я вам сказал, что склонен видеть в людях лучшее — это так, я душой не кривлю. Но раньше мне это просто было… теперь нет, теперь с усилием, я неверие свое должен теперь сначала в себе подавить! — Он умолк, крепко потер рукой лоб и сказал твердо: — А впрочем, не обращайте внимания. В конце концов, на этом месте я не кому-нибудь — я революции служу!»
Некоторое время сидели молча, друг на друга не глядя. В затененный двор выходили окна, от дощатого пола веяло прохладой, и лишь виднеющийся вдали, весь — от корневища до трепетавших на ветру ярко-зеленых листьев вершины — залитый ослепительным солнцем тополь вызывал удручающее представление об исторгаемом небесами зное. «А-гры-гры… а-гры-гры», — с тревожным недоумением ворковала горлинка, и, вслушиваясь в мягкий, как бы приглушенный ее голос, Полторацкий и в себе ощущал тягостное беспокойство, ни к чему определенному, правда, не относящееся, но зато с требовательной настойчивостью подступающее к самой жизни, дабы заполучить от нее окончательные и твердые уверения в том, что последние сроки настают для всяческой несправедливости.