Страница 19 из 100
Сапог достал из-за голенища монгольскую трубку с серебряной шейкой и мундштуком из темно-зеленого нефрита.
— Долго мы шли по дворцу. Все комнаты и комнаты… Везде народ мелкий. А царь, я думал, крупного роста, как богатырь Сартакпай. Губернатор завел меня в комнату. За столом сидел рыженький мужичок. Глаза у него сонные, ровно он не спал давно. Спрашивает меня: «Ты откуда приехал?» — «Из Томской губернии», — говорю. «А что, в Томской губернии море есть?»
Сапог широко развел руками, в редких усах блеснула усмешка.
— Ну какой же он царь, если своего государства не знает? Царь по географии должен все государство знать, по карте должен знать, а он меня спрашивает. Губернатор рядом со мной стоял и сказал ему, что мы верноподданные, столько-то лет под русской рукой живем тихо, смирно. Царь больше и разговаривать не стал.
Трубка у Сапога была длинная, похожая на змею с приподнятой головой, но маленькая — вмещала всего одну щепотку. Выкурив, он снова наполнил ее.
— Жил я в Петербурге полгода, по всем улицам ходил, дома разные смотрел. И вздумал поговорить с военным ведомством. Захожу к ним: я, мол, скотовод, мне надо породистых жеребцов, чтобы на будущее время лошади для армии были. «Хорошее дело», — сказали мне начальники. Пропуска разные выдали. Я две недели ходил на бега и в манежи, лошадей все осматривал. Ну, опять обман вышел: жеребца мне не дали, сказали только: «Ты — хозяин некультурный, за чистокровными лошадьми ходить не умеешь, они у тебя подохнут, а мы будем жалеть их». Приехал я домой, взял справку о том, какой я есть скотовод, сколько у меня табунов, какие конюшни, заверил у крестьянского начальника и в губернском управлении — и опять в Петербург. «Ты зачем?» — спросили начальники. «А вот привез все доказательства». Посмотрели на мои бумаги и дали мне хороших жеребцов: чистокровных арабского, английского и двух орловских. С тех пор меня начали считать коннозаводчиком.
Говорухин встал и, скрипя хромовыми сапогами, прошел по комнате, пощелкивая пальцами рук, заложенных за спину. На его лбу собрались морщины, глаза утомленно смежались.
— Как бы мне, Николай Валентинович, опять с военным ведомством связь установить? — спросил хозяин.
— Ладно, ладно, — пробормотал Говорухин, — ты лошадок хороших на выставку приготовь. А там дело пойдет.
Он открыл портфель и достал тот же номер журнала «Спутник земледельца».
— У меня есть! — гордо сообщил Тыдыков, но журнал все-таки взял и, поставив перед собою, долго рассматривал свой портрет.
Каждая морщинка на его лице выражала довольство. Со страницы глядели такие же, как у него, глубоко спрятанные маленькие глазки.
— Когда ты, Николай Валентинович, успел меня снять?
Гость, не слушая хозяина, говорил задумчиво:
— А после выставки мы организуем коневодческое товарищество. Теперь любят такие названия — товарищества.
Хозяин рассказал, как он в девятисотом году открыл первый на Алтае маслодельный завод.
— Маслозавод ладно, а церковь зачем построил? Ты же шаманист?
— Хы! — рассмеялся Сапог, мотая головой от удовольствия. — Ты сам, Николай Валентинович, знаешь, зачем я на церковь деньги убил. Чтобы архиерей не привязывался. Дразнить собаку не хотел. Надо ему церковь — на, построил.
— А он не окрестил тебя?
— Нет. Я попам говорил: «Крестите бедных, — может, им ваш бог пришлет табуны».
— А камлаешь ты часто?
— Раза три-четыре в лето. Мне нельзя не камлать: я у всех на виду. Кама я не обижаю, он для народа — как пастух для баранов.
— Умнейший ты человек, Сапог Тыдыкович!
Они расстались далеко за полночь.
Под высоким лунным небом все еще гремели пьяные песни.
Николай Валентинович часто повертывался с боку на бок, то старательно укутывался с головой, будто спал под открытым небом, то порывисто сбрасывал тяжелое одеяло на ноги и, задыхаясь, открывал грудь. Но уснуть все-таки не мог. Рука устало тянулась к портсигару и спичкам. Удивительно спокойный лунный луч, несший мертвенно-бледный свет, подымал Говорухина с постели, настойчиво вел к окну с частыми переплетами тонких рам. На лужайке в сизом тумане кружились пирующие.
Говорухин открыл форточку. В комнату ворвался запах зрелых трав и сочных цветов.
— Да, да. Тут будет прекрасный ипподром! — мечтательно шептал он, попыхивая толстой папиросой. — Основные поставщики лучших лошадей для кавалерии и, главное, для горной артиллерии… Первый конный завод восточнее Урала…
Потом он мерно шагал из угла в угол.
— Это идеальный путь! Коневодческое товарищество: Тыдыков, Говорухин и еще три-четыре алтайца… А когда власть будет нашей, тогда введем акции…
Он снова подходил к окну и жадно дышал свежим воздухом.
— Мы создадим прекрасную породу лошадей, которые по выносливости превзойдут знаменитых орловцев и по резвости не уступят им. Лучшего материала в Сибири не найти. Чего стоят каким-то чудом сохранившиеся арабцы!..
Утро застало Говорухина разгуливающим по комнате. За окнами пощелкивали бичи, лаяли собаки, мычали коровы: пастухи зачем-то гнали во двор большое стадо. Неужели для того, чтобы выбрать под закол самых жирных? Неужели еще будут резать? И без того гости объелись мясом.
Поляна перед домом кипела. Яркие чегедеки то вспыхивали, то снова терялись среди желтых шуб. Шелковые шапки напоминали пестрый ковер цветов.
«Ну и старикашка! Это действительно праздник послушных ему людей!»
В сенях послышались шаги.
Вошел Сапог в широкой шубе, крытой фиолетовым китайским шелком и опушенной соболем. Спросив, хорошо ли спал гость, он пригласил его к завтраку.
— Мясо сварилось, чай вскипел… Я тороплюсь, — сказал он. — Надо раздавать коров.
Узнав, в чем дело, агроном удивленно посмотрел в глубоко запавшие глаза хозяина, сказал жестко, с укором:
— Щедрость твоя на этот раз мне кажется чрезмерной.
— Щедрость! Нет, я считать умею, — в тон ему заметил Сапог. — Мало ты, Николай Валентинович, с людьми чаю пил. А я вырос с ними и знаю, когда какое слово сказать, когда какую кость бросить.
В открытую форточку влетела новая песня — ее пели пьяные гости у жилища Анытпаса:
Глава пятая
Четыре всадника остановились на мягкой лужайке у реки, развьючили лошадей, взяли арканы, топоры и отправились верхами в лиственничник. Двое рубили прямоствольные молодые деревья с крепкими развилками, подхватывали волосяными арканами и, закрепляя концы их под стременами, волокли к брошенным внизу вьюкам. Двое сдирали бурую кору с деревьев. Суртаев помогал Борлаю ставить стропила.
— Не особо хорошие будут жилища. Ну да ладно, — сказал он, — нам ненадолго.
— Ты, Филипп Иванович, будто сам в аиле родился, все знаешь, — отозвался Борлай.
То, что этот человек, приехавший из города, не гнушался ими, пил чегень из деревянных чашек, первым вставал в круг, когда затевался ойын, пел старые и новые алтайские песни и не хуже любого кочевника умел поставить стропила — сблизило с ним всех, кто приехал сюда.
— Ты — как нашей кости человек… как брат, — продолжал Борлай.
— Все бедные на земле — братья. Русские, киргизы, татары, алтайцы — все. Так говорил сам Ленин.
К вечеру, когда новый просторный аил был готов, стали появляться курсанты. Расседлав лошадей, они подходили к «учителю», как стали звать алтайцы кочевого агитатора, и отдавали ему тоненькие палочки, на которых он когда-то сделал зарубки по числу дней, оставшихся до начала занятий.
— Все бугорки срезал — стал сюда кочевать.
— Правильно сделал. Завтра начинаем занятия. Располагайся, товарищ. Помогай ставить аилы, — говорил Филипп Иванович и всех угощал папиросами.