Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 111

"…у меня было из 160 человек команды 40 холерных, 11 из них умерло. Таким образом провел я еще полтора месяца.

После сего послали меня отвести в Либаву конвой с провизией к эскадре. По возвращении простоял недели три на рейде и втянулся в гавань. Так кончил я свой скушный поход…

Ты просишь уведомить – какие повреждения и отчего потерпела эскадра в бури 19 и 20 числа. Эскадра лежала фертоинг, расстояние между кораблями 125 сажен, у некоторых и менее. К вечеру 19 числа ветер ужасно скрепчал и ночью превратился в совершенный шторм некоторые корабли подрейфовало с даглиста, отчего оные еще более между собой сблизились. Вода необыкновенно много прибыла, а в 3 часа бросилась с таким стремлением на убыль, что течение это простиралось до пяти узлов. Флот начало поворачивать по течению, и в сие время некоторые из кораблей сошлись и весьма много повредили себе…

Вот тебе, любезный Миша, наши горестные новости", – заканчивает Павел Степанович страницу и присыпает песком, раздумывая, что еще ничего не написал о себе. Признаться ли в желании уехать к Лазареву?

– Ваше благородие, там дожидается квартирмейстер Сатин, – неожиданно басит за спиною вестовой, и фыркает, прикрывая рот ладонью.

– А чего тебе смешно, поздний гуляка?

– Они, ваше благородие, с кувшином молока. Приказывают для вас греть.

В другое время свидетельство матросских чувств порадовало бы, но сейчас еще горше. Кажется, эта любовь подчеркивает заброшенность и одиночество командира разоруженного корвета.

– Проси подождать. А молоко кипяти. Я скоро письмо закончу и выпью.

– Так точно, отчего не попить, коли поможет против хвори, – соглашается матрос.

Павел Степанович укрепляет на углу стола вторую свечу и с некоторым раздражением продолжает, убеждая себя, что пишет другу правду: "Насчет слухов о назначении моем на новостроящийся фрегат в Архангельске несправедливо. И поистине я сам весьма доволен. Есть ли уже ты признаешься, что изленился, то совестно было бы мне не сознаться, что я, по крайней мере, вдвое ленивее тебя и очень рад, что судьба оставила меня в покое нынешний год".

Можно подписать, но Павел Степанович спохватывается, что распространился о всем дурном, когда есть чем и порадовать собрата-зеймана. "В исходе сентября приведены в Кронштадт выстроенные на Охте бриг, тендер и шхуна. Отличные суда, весьма хорошо построены, отделаны и вообще в таком виде, в каком русский флот мало имеет судов… Забыл было совсем написать тебе об американском корвете, названном "Князь Варшавский". Прекрасное судно, отличное, но, по моему мнению, не стоит заплаченных за него денег, тем более что у него внутренняя обшивка гнила; ее необходимо переменить. Рангоут также не совсем исправен, фок-мачта гнила. Корвет отдан Гвардейскому экипажу. Говорят, что он может ходить до 13 узлов в бейдевинд; есть ли сие справедливо, то это одно выше всякой цены.

Так много написал, боюсь, что наскучил тебе. Все потому, что время провожу весьма скучно. Горло и грудь разболелись жестоко, так что три недели не выхожу из дому…

Будь здоров и весел, приезжай скорее обрадовать своим присутствием истинно преданного и любящего тебя друга Павла Нахимова.

Сейчас узнал, что меня отправляют на зиму с экипажем в Копорье. П. Н."

Он выходит в теплую прихожую, взбодренный тем, что высказался, и вручает Сатину конверт с адресом Экспедиции гидрографических исследований в Адмиралтействе. Пакетбот еще ходит. Не далее послезавтра почта доставит послание.

Сатин словно взвешивает на руке пакет и укоризненно говорит:

– Нет чтобы спокойно вылежать, внутрь загоняете болезнь.

. – Коли внутренность гниет? Расснастился, конопатка нужна. Я вот сейчас твоим лекарством прогреюсь. Не ворчи, брат. И лучше расскажи, что в казарме – мерзнете? Довольствуют от порта сытно? Больные есть?

– Жаловаться нельзя. Их благородие господин Завойко пекутся о матросах. Как-то будет в Копорье…

– Да, глушь. По крестьянским избам частью придется. Зато питание наладим без порта. Одну артель охотников заведем, другую – на подледный лов. С тем и направится вперед первая партия. Хочешь с нею?

– Это вы задумали вроде на Аляске, Павел Степанович, это хорошо, оживляется Сатин. – Я бы с полным удовольствием…



– Конечно, если зазнобушка с Козьего болота отпустит, – с улыбкою замечает Павел Степанович.

На Козьем болоте, на Кронштадтском рынке и толкучке матросы всех экипажей заводят знакомства с матросскими вдовами и женскою прислугой.

Сатин кивает на вестового.

– Энтим делом либо салаги занимаются, либо кто семьею не боится обрасти. А я, Павел Степанович, полагаю: вечному матросу лучше вечным бобылем жить.

Никогда не знаешь, чего ждать от Сатина. Однако хорошо, что он своей правды и своей боли не таит. Это помогает понять, что есть несоизмеримое с горем служилого дворянина народное горе.

Павел Степанович медленно допивает молоко.

– Ну, прости за шутку не в час. Я тоже холостяк и холостяком помру, моряцкая доля.

Из подворотни арочная лестница ведет на третий этаж в квартиру корабельного мастера Ершова, того архангелогородца, что опрокинул систему корабельного набора по иностранным образцам. После постройки "Азова", под рукою покойного Головкина он стал главным мастером на Охтеяской верфи. Приятно после многих лет представиться ему уже не восторженным и желторотым мичманом, а командиром новостроящегося образцового фрегата. Но в дом, однако, Нахимов вступает волнуемый грустным чувством. Тут, рядом с Ершовым, обитали мать и сестра Константина Торсона. Рассказывают, что от них переодетым в чуйку ушел Николай Бестужев – на другое утро после восстания.

Павел Степанович сжимает горячими пальцами ветхие отполированные перильца и бросает взгляд на улицу. Она по-прежнему узким ущельем выползает из громады Сената, за которым вечно памятная площадь. Вот, кажется, сейчас увидит незабвенного Николая Александровича, независимо поглядывающего на конный патруль.

Помнит Ершов только архангельскую встречу? Или и то, что они имели общих несчастных знакомцев, общих друзей? Сердце толкает Павла Степановича расспросить о судьбе ссыльных в далекой Сибири, и в мыслях отодвигается дело, ради которого командир будущего фрегата является к строителю "Паллады".

"Неужели мне не забыть? Неужели интересами службы, полной преданностью службе не затянуть раны, наносимой воспоминаниями?"

– Что это вы задумались, господин Нахимов? Или забыли, где мое обиталище?

Навстречу катится по ступенькам располневший Ершов. Лишь лицо его до выставленного на тугой стоячий воротник двойного подбородка то же – лукавое, скуластое, с крупным носом, с твердым ртом и лбом ученого. В живых глазах Павел Степанович читает понимание и желание ответить.

– Да, любезный капитан-лейтенант, я вас сразу признал… Новые люди хуже запоминаются.

В скромном кабинете хозяина, рассматривая чертежи "Паллады", гость неожиданно спрашивает:

– Понравилось бы это "ж? Вообще – наша увлеченность?

– И они забвения в деле ищут. Но масштаб дела в ссылке дико малый, тихо отвечает хозяин. – Вот-с, слышал, с двухколесной таратайкой возятся Бестужевы, а Торсон с машинами для сельского хозяйства. – Он машет рукой. Чистый грабеж, у России столько умов отнять! Слава богу, Пушкина Александра Сергеевича, гордость нашу, не посмели голоса лишить. С ним вместе "нетерпеливою душой отчизны внемлем призыванье"… работать.

Ершов сжимает толстые и ловкие свои пальцы и растопыривает их, словно гордится натруженными мозолями. Он до сих пор любит показать молодым работникам на верфи то плотницкое, то кузнечное свое искусство.

– Отчизны внемлем призыванье, – повторяет Павел Степанович благодарно, и не высказывает тяжкой мысли (она пугает его), что здесь свободы для дела не многим больше, чем в читинском остроге. Посапывая, он вытаскивает документ.

– Имею предписание кораблестроительного и учетного комитета от 6 мая о представлении ведомости на необходимое для "Паллады" оборудование. Нынче уж двадцатое, но прибыл я в Петербург только вчера. И хочу посему просить вашей помощи.