Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 111

Кто-то, приняв Павла Степановича за грека, обращается к нему с горячей быстрой речью. Он не понимает ее смысла, улавливает отдельные слова: "тири" – сыр, "гала" – молоко, "псоми" – хлеб. Переводчик поясняет, что мужик жалуется на голод. Всё у них забрали, а есть нечего.

– Разбойники?

Переводчик, смотря в сторону, неохотно переводит. Крестьянин вовсе не считает четников Мавромихали разбойниками. Забирают что есть за неуплату налогов правительственные чиновники. А паликари? Наоборот, они деревне помогают. С турецкого судна зерно дали…

– Где же теперь ваши добрые покровители?

– Ушли. Через горы ушли, в Аттику. Там их шхуны.

"Наваринцы" возвращаются из бесплодной погони после ночлега в горах. Павел Степанович останавливается перед растением с колючими шипами. Оно похоже на человека из народа: такое же притянутое к земле и угрюмое.

На корвете Павел Степанович пишет рапорт, что пираты в указанном ему пункте не обнаружены, что население Майны утомлено войной и правительство разоряет его тяжелыми налогами. Потом разрывает исписанный лист и коротко, формально сообщает о прогулке десанта. Кому в штабе эскадры нужно его донесение?

Но когда теперь говорят о свободе Греции, Павел Степанович невесело посвистывает.

Очень невесело посвистывает и все больше сутулится Павел Степанович. На корвете, если не считать дней, когда на нем плавает граф Гейден, конечно, дышится свободно, и он все еще переживает радость командования прекрасным кораблем.

"Но что дальше? – спрашивает он себя. – Раньше или позже он и его милые товарищи оставят этот корвет. После них матросам придется привыкать к мордобойцам, и это будет еще тяжелее…"

– А что же делать?

Он не находит ответа на вслух произнесенный вопрос. Он ходит по шканцам и смотрит на белую Полярную звезду, на ковш Медведицы, что упал к горизонту над фосфорящимися тихими водами.

Что может сделать молодой человек, знающий только морское дело и властный только над людьми своего корабля, и то пока это угодно адмиралу российского императора?

Вот уже конец войне с турками. Здесь остается отряд контр-адмирала Рикорда, а прочие корабли пойдут либо в Черное море, либо вокруг Европы в ледовый и туманный Финский залив.

Давеча быстрый Рикорд, давнишний друг Головнина и, видать, одних с Василием Михайловичем убеждений, в лоб спросил:

– С чем будете возвращаться, капитан-лейтенант, на родину? – опалил взглядом черных глаз и опять: – Какой опыт считаете важным?

Ничего он не мог ответить, растерялся.

А потом в бессонные ночи, одиноко прохаживаясь по шканцам, думал:

– А в самом деле, с чем возвращаюсь? Какие у меня надежды и какие цели?

И вот выходило – и чуть он не покаялся в этом своим молодым людям, что здесь, на теплых водах, останутся последние порывы его молодой веры в мужественное боевое братство морских офицеров. Потому что чересчур много таких, как Кадьян и Бехтеев, Стуга и Куприянов. И еще выходило, что с изнанки рассмотрел он деятелей, которые говорят красивые слова о чести наций. Нельзя верить в дружбу современных правительств, в единство этих правительств с народами. Нельзя даже верить в искренность людей, захвативших власть во имя национального освобождения греков, – нет, они не бестужевской, не торсояовской породы. Но и эти свои горькие выводы он схоронил от молодых друзей и подчиненных. С таким знанием легче не делается жизнь! Ой, нет!

Глава шестая. На "Палладе"

Утром лекарь обнадежил: затяжное течение гриппа.



– Ударит морозец, изгонит кронштадтскую сырость и поставит вас, уважаемый, на ноги. На рождестве попляшете в офицерском собрании.

Прописал полоскание морской водой, компрессы и горячую воду, поболтал о новостях по флоту и ушел. А боли остались. Компресс и полоскания не избавили от ощущения тугой пробки в горле. Все та же тяжесть в груди, хоть лекарский помощник безжалостно насосал банками огромные иссиня-красные пятаки. Знобит до ломоты в костях, несмотря на двойную порцию грога. И еще лекарь вызвал боль душевную.

"Значит, уходит единственно приятный начальник на далекое Черное море, и берет с собою старых сослуживцев, кроме меня?!"

Темь за окном. Унылая дробь дождя по стеклам и крыше. Павлу Степановичу тоскливо. Он прислушивается. Но за дверью, в темной прихожей, тишина, только дрова потрескивают в печи. Молодой вестовой, конечно, улизнул.

Когда нельзя заглянуть в свое будущее, когда в настоящем нет дела, невольно обступают события минувшего. Вздохнув, Павел Степанович вспоминает первое знакомство с Михаилом Петровичем. Годы бегут: от встречи, в которой он получил заслуженный выговор, прошло тринадцать лет. Тринадцать!.. На недобром числе пошли морские дороги врозь. То ли от жара в крови, то ли от возвращающегося стыда за морскую неграмотность мичмана Нахимова 1-го, больной чувствует испарину под прилипшими ко лбу волосами.

Как это было? Ну да, совсем нежданно, в отсутствие командира, с катера проходившего мимо "Януса" вдруг взобрался на палубу коротенький живой капитан-лейтенант.

– Командир "Суворова" Лазарев, – назвался он и сразу атаковал: Замещаете командира, мичман, а выставляете тендер на посмешище. Мачта завалена назад, гик без планок. Плавать думаете?

Не дождавшись ответа, пояснил свой вопрос:

– Без планок рифов вам не взять.

Смутил. Едва смог мичман доложить, что штатный гик сломан в последнем переходе при повороте через фордевинд. А как устраивать планки, никто в команде не знает.

Михаила Петровича чистосердечное признание смягчило; успокоясь, обстоятельно показал он, где и как ставить планки.

И уж постарались в грязь лицом не ударить, когда Михаил Петрович, по обещанию своему, вновь пришел показать маневр с рифом… Вот теперь я бы на новом поприще работал с ним так же, не покладая рук, всею душой…

Никому не нужно это обещание, и оно ие срывается с губ, а мысли обращаются к немилой службе; хочется горечь свою излить дружественной душе Михаиле Францевичу. Он близко – в Петербурге, но повидаться с ним не удалось в суматошном году.

– Напишу сейчас…

Павел Степанович нашаривает у постели кресало и трут, высекает огонь, потом зажигает свечу, прячет ноги в валенки и кутается в стеганый халат. Гусиное перо со скрипом выводит дату: "15 ноября 1831 года". С чего начать? Ах, да ведь он Михаиле не писал всю кампанию… Издалека надо начинать журнал…

Он выводит круглые, четкие, ровно связанные буквы. Строки ложатся без росчерков и помарок. Так положено вести шканечные журналы и писать рапорты. "Любезнейший Михаиле Францевич! Пишешь, что, наверное, после похода я в больших хлопотах, и потому извиняешь меня, что до сих пор к тебе не писал. Признаюсь откровенно – приготовления к походу, самому несносному, и самый поход имели в себе так много охлаждающего, что даже лишили меня способности думать о предметах самых любезных. Вот причина моего молчания. Только письмо твое могло вывести меня из усыпления и прервать апатический сон мой".

Не совсем это так. Но сегодняшним огорчением от вести об отъезде Лазарева в должность начальника штаба Черноморского флота делиться нет охоты.

"Если не скушно будет тебе видеть описание моего путешествия, то вон оно".

Он ненадолго задумывается, подрезая нагоревший фитиль, и быстро продолжает: "На четвертый день по выходе из доку вышел на рейд с неполной командой, без камбуза, парусов и прочего. Простоял на рейде полтора месяца без всякого дела, потом должен был занять пост карантинной брандвахты для предохранения Кронштадта от холеры. До шестисот судов стояло в карантине; можешь вообразить, каково мне было возиться с людьми, не имеющими ни малейшего понятия, что такое карантин".

Фитиль опять спекся колечком; свеча оплывает так, что лист письма оказывается во мраке. В воображении Павла Степановича другие свечи – в надгробии – у многих гробов. Но стоит ли распространяться о печальном предмете? В Петербурге холера унесла много больше людей, и среди них почитаемого всеми друзьями генерал-интенданта, кругосветника и писателя Василия Михайловича Головнина. Достаточно упомянуть выразительные цифры: