Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 17



Потом дело пошло хуже, меня накрыла вялотекущая московская депрессия. Была какая-то фрилансерская работа, все больше по мелочам, утреннее пиво вместо кофе, непременный послеобеденный коньяк, вялотекущие ночные кутежи когда в компании коллег по многочисленным бывшим халтурам, а когда и в полном одиночестве, лицом к лицу с новеньким монитором, чьи технические характеристики должны были уберечь мои глаза от слез, да вот не всегда справлялись с этой задачей.

И вдруг, откуда ни возьмись, румяная, черноглазая Маша, неожиданно упала мне в руки - не с неба, из окна бельэтажа. Ну, положим, не упала, а деликатно сползла с подоконника, под восторженный писк подгулявших подружек. Очень уж, - объясняла потом, - захотела познакомиться.

Был короткий, пылкий, как в школьные годы, роман и тихая, без особых понтов свадьба. Был новорожденный сын Егорка; когда я первый раз взял его на руки, содрогнулся от страха и, не стану врать, брезгливого недоумения: что за существо такое нелепое? И при чем тут, собственно, я?! И острая, щемящая, никогда прежде не испытанная нежность, накрывшая меня теплой волной несколько месяцев спустя - просто так, ни с того, ни с сего. Просто дошло, наконец. Как до жирафа. Были Егоркины первые шаги, и вторые шаги, и третьи, и четвертые. Слово "папа" он выучил гораздо позже, чем "мама" и "дай", но я на него не в обиде. "Мама" и "дай" действительно важнее. Умница, сынок.

В этой судьбе, судя по всему, не намечалось трагедий; впрочем, ничего интересного там тоже больше не намечалось. Поэтому я решил, что с меня хватит. Долгую, благополучную старость пусть проживает во всей полноте, было бы что проживать...

Я вернулся к собственной жизни и принялся уплетать блинчики с шоколадом, благо сонная Лолита с фиолетовыми волосами, наконец, принесла мой заказ. Угрюмый тип за соседним столиком, до белого каления доведенный невменяемой мамашей, так ничего и не понял. Поковырял кекс, допил кофе, скорчил брезгливую гримасу, расплатился и вышел вон. Ну да, они никогда ничего не замечают, обычное дело. Но именно к этому я и не могу никак привыкнуть. Раздеваешь человека, можно сказать, догола, присваиваешь самые яркие впечатления и острые переживания, отмеренные ему судьбой, а он ни сном, ни духом. Другое дело, если червонец из кармана потащишь. Вот тогда визгу не оберешься.

Так то ж червонец.

Покончив с блинчиками, я огляделся по сторонам. Утренние посетители "Шоколадницы" - не бог весть что, но почему бы не попробовать еще раз? Миниатюрная женщина с черешневыми глазами, возможно, окажется отменным поставщиком упоительных ощущений. Сейчас-то она целиком в моей власти: хочет умереть, проклинает судьбу, себя, его, и еще примерно дюжину человек, но это, будем надеяться, минутная слабость.

Поэтому - выдох.

И вдох.

Мое тело скукоживается на хрусткой простыне. На животе - грелка со льдом, под головой твердый ком свалявшейся больничной подушки. Телу больно и холодно, но оно ликует. На душе камень, сердце изодрано в клочья невидимыми, но немилосердными кошками, разум ошалел от давешнего наркоза, а тело, поди ж ты, ликует. Его, наконец, выпотрошили, опустошили и оставили в покое. Подарили ему блаженное одиночество, избавили от необходимости делить все на двоих.

Мне, надо понимать, только что сделали аборт. Мне, страшно признаться, хорошо, как давно уже не было. Потому что медицинская мерзость осталась позади, а впереди - все, что угодно, кроме этой мерзости. Сейчас я еще немножко полежу, посплю, а завтра начнется новая жизнь. Не обязательно прекрасная и удивительная. Вовсе не обязательно. Но все же новая. Все же жизнь. После смерти. Не сказать, что моей, но и не совсем чужой. Фиг поймешь, кто именно умер полчаса назад. И какая, к чертям свинячьим, разница?

Странно все же, почему я так боялась? Было бы чего бояться. Убийство себе и убийство, к тому же, чужими руками; собственными ничего делать не надо... А вот интересно, братец-двойник Оле Лукойе, тот, который рассказывает детям Самую Последнюю Сказку - неужели он кладет на свое седло всю эту мелочь, нерожденных, невыношенных, ненужных младенцев, вычищенных на ранних сроках? Было бы странно рассказывать сказки этим малькам. С другой стороны, оставлять мертвых детей вовсе без сказок нехорошо. Очевидно, для этих крошек у Оле Лукойе припасены мертвые зародыши сказок. Сказки, которые однажды начинали рассказывать, да обрывали на полуслове, отвлекались на другие дела, а потом забывали, или просто повода не было завершить рассказ.

Тихонько смеюсь, спрятав лицо в подушку. Лучше бы никто не слышал моего смеха. Заплюют ведь. Мне сейчас веселиться не по чину. Мне следует лежать с постной физиономией. Можно чуть-чуть поплакать, но тихонечко, чтобы не досаждать соседкам по палате и, самое главное, младшему медицинскому персоналу. Ибо месть его воспоследует незамедлительно.



Дальнейшие переживания куда менее интересны. Непродолжительный, но бурный загул по случаю "выздоровления". Пробуждение в постели с подружкой, веселое удивление, приступ вполне понятного энтузиазма. Открытие новых возможностей. Три непродолжительных, но приятных романа с красивыми барышнями - очень удобно, когда требуется спокойно, без суеты и надрыва дождаться прекрасного принца, без которого, как ни крути, не жизнь. А вот с ним, надо понимать, жизнь. Логически рассуждая.

"Жизнь" - это вот что. Жизнь - это у нас несколько тысяч качественных, добротных оргазмов и примерно столько же нервных срывов, тягостных для окружающих, но вполне сладостных для исполнительницы; несколько сотен умопомрачительных обновок, несколько десятков путешествий, пара-тройка вялых попыток вспомнить былые умения и устроиться на работу - с самого начала было понятно, что они обречены на провал и, в общем, никому не нужны, но... Но.

В любом случае, с работой ничего не вышло. Принц был против, будущие начальники не то чтобы в восторге, да и сама не слишком-то хотела. Чего действительно хотела, так это отвлечься от дикого, неконтролируемого, непреодолимого страха смерти. Путешествия, нервные срывы, наряды и даже любовь с ним не справлялись. С каждым оргазмом ужас становился все сильнее, но это понимал лишь я; женщина с черешневыми очами так глубоко в себе не копалась. И вообще не копалась. Не так уж интересен человек, чтобы рыться в человеческих заморочках с утра до ночи, тем более, в собственных, - примерно так она думала.

Умница, маленькая моя.

"Маленькая моя", - это словосочетание мне доводилось слышать чаще прочих. И еще: "сладкая моя". Жизнь вышла такая же: вполне сладкая и не сказать чтобы большая. К тридцати семи годам тело вдруг решило, что с него хватит, и изготовилось умереть.

Я не стал докапываться до причин, не дождался диагноза, спешно ретировался, как только почуял, чем тут пахнет. Это поначалу мы все смакуем переживания умирающих, словно бы чужой опыт может оказаться для нас своего рода прививкой от смерти. Глупости, конечно. Не бывает таких прививок. Сильно жирно, надо понимать. Считается, что мы перебьемся.

Правильно, в общем, считается.

Я расплатился, накинул куртку, вышел из кафе. Пока я завтракал и снимал сливки с чужих судеб, машина остыла, но не фатально. Мерзнуть в салоне, ждать, пока прогреется, не обязательно. Вот и славно: дел у меня сегодня как никогда. Я уж отвык от такого ритма. Привыкать заново не имеет смысла: сегодняшний день - исключение из правила, пусть таковым и остается.

Правило это, не мною, понятно, придумано, но усвоено почти с восторгом. У накха не может быть собственной жизни, - примерно так я это для себя формулирую. Это не табу, нарушив которое ослушник лишится чего-нибудь распрекрасного и полезного, вроде головы. Просто подразумевается, что собственная жизнь ребятам, вроде меня, ни к чему. Отвлекает.

Так оно, по чести сказать, и есть. Я не раз проверял.

Но сегодня мне следовало предпринять великое множество мелких усилий ради длительного и комфортного хранения собственной шкурки. Получить три гонорара: один на юго-востоке Москвы, другой - на северо-западе, третий, самый мелкий, хвала всему, что шевелится, в центре. Пока находятся психи, готовые оплачивать мятой бумажной монетой пустопорожнюю мою болтовню, о шкурке можно не слишком беспокоиться. Чего-чего, а слов на мой век хватит. Венька, старый дружище, помнится, смеялся надо мной, говорил, что в прошлой жизни я был Оле-Лукойе. Дескать, жил, не тужил, по чужим снам перекати-полем мотался, морочил голову детишкам, а умер по-дурацки, подавившись спьяну собственной сказкой. И вот теперь суждено мне хрипеть, отхаркиваться, стараясь выплюнуть ту, древнюю, недосказанную небылицу и умолкнуть, наконец.