Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 128 из 155



— Да что, Иван Данилович, я уж вам не слуга: я служил вам, покуда вы на царской службе были; а теперь у вас там, чай, есть целая дворня…

— Как ты смеешь грубиянить?

— Я не грубияню, а правду говорю.

Иван Данилович вспыхнул гневом и заходил по комнате.

— Я сама уложу все, — сказала Марья Ивановна и бросилась все прибирать.

— Уж не извольте беспокоиться, сударыня, — сказал Филат, — не ваше дело.

В это время вошел человек, присланный от Чарова.

— Барыня приказала просить вас поскорее к себе, — сказал он, — а если что нужно переносить из поклажи, так я привел с собой двух человек.

— Вот кстати, — сказал Иван Данилович, — распорядись, душа моя, а я пойду.

— Хорошо, — отвечала Марья Ивановна с веселым взором и велела было пришедшему человеку нести чемодан.

— Куда нести? — крикнул Филат, — нет уж, я не дозволю чужому человеку дотронуться до господского: я за все отвечаю. Ступай, брат! на руках-то тебе ничего не достанется нести: у нас есть бричка. Всякое дело хозяина знает. Ступай!

— Как прикажете? — спросил лакей у Марьи Ивановны, воображая, что Филат, верно, пьян.

Затронутое самолюбие взволновало ее, но, боясь грубого Филата, она проговорила:

— Ступай! он сам уложит и перевезет.

Ни слова не говоря, надутый, как мышь на крупу, Филат исполнил свое дело; уложил все в бричку, запряг лошадей и донес Марье Ивановне, что все готово.

Переезд был не далек. Флигель по ветхости неудобен был для жительства. Ивану Даниловичу с семьей отвели две комнаты в доме; две комнаты, проникнутые насквозь тлением; но потолок еще держался, стены стояли; обои прикрывали смертные недуги их; но гноище проросло грибами из-за подполья. Их очистили, и комнаты, уставленные прочной старинной мебелью, показались для Марьи Ивановны, после черных и душных изб, роскошью, какой лучше желать нельзя.

Для прислуги дан был дворник и его единородная дщерь Татьяна. О завтраке, обеде, ужине, самоваре нечего было беспокоиться: в определенное время все это являлось, как в волшебных сказках. Толстый буфетчик придет, молча раскинет скатерть, поставит приборы, принесет кушанье, доложит: «Готово кушать, самовар готов!» — и дай бог только хороший аппетит.

Филату негде уже приткнуться, не о чем похлопотать. Ходит, повеся голову, посмотрит на все да вздохнет. Ивану Даниловичу некогда обращать на него внимание. Иван Данилович написал уже прошение об отставке, отослал с нарочным в город на почту и стережет здоровье Саломеи, которая что-то расхворалась. Марья Ивановна и позабыла о Филате. Она еще восхищается всеми удобствами новой жизни.

Ходит Филат как убитый; сначала звали его на кухню обедать; «убирайтесь вы, с вашим обедом!» — отвечал он. Оставался еще запас черного хлеба, испеченного им для господ и для себя. Отрежет ломтик, съест, запьет водицей и сядет на крылечке или пойдет к воротам, как дождевая туча. Там никто не видит, как он утирает слезы.

Пройдет мимо его Иван Данилович, он встанет и стоит, повеся голову, покуда он пройдет. Но что-то у него на душе, что-то он сказал бы ему, да язык не поворотится. Вот вышел запас хлеба, провианту нет, неоткуда получать, а просить куска хлеба Филат не станет. Денег у него ни копейки.

Думает Филат думу, и надумался. Вошел к Ивану Даниловичу, который занят был составлением лекарства.

— Иван Данилович, — сказал он тихо.

— Что тебе?

— Извольте уж отпустить меня в полк, что мне здесь делать?

И с этими словами Филат утер рукой слезу, выступившую из глаз.

Иван Данилович взглянул на него, и хрустальная ступочка выпала у него из рук, разлетелась надвое; невольным движением столик, на котором он разложился с своей аптечкой, грохнулся; стклянки, пузырьки разлетелись вдребезги.

Марья Ивановна вскрикнула от испугу.

— Иван Данилович, что вы наделали! — вскричал и Филат, бросясь подбирать все с полу.

Иван Данилович всплеснул руками и онемел.



— Это все ты, проклятый! — крикнул он наконец, — пришел тут толковать мне под руку!

— Да, кто ж как не я… Я, Иван Данилович!.. До сей поры служил верой и правдой, худого слова от вас не слыхал; а тут… ну, да уж что говорить! Позвольте мне идти в полк.

— Ступай, убирайся!.. Вот тебе и все… Что я теперь буду делать без аптеки?… Господи!..

— Так так-то, Иван Данилович, на прощанье-то… Бог с вами!.. Прощайте, Марья Ивановна!.. Васенька!.. — И Филат зарыдал, выбежал вон, схватил свою амуницию, накинул сумку на плечи, перекрестился и пошел.

В это самое время Саломея лежала на диване и охала. Чаров ходил в каком-то недобром духе по комнате.

— Долго ль я буду ждать его? этого коновала!

— Послал, ma ch?re… Сам пойду.

И Чаров, нахмурив брови и плюнув, так, чтоб больная не слыхала, пошел к Ивану Даниловичу. Иван Данилович сидел, повеся голову, а Марья Ивановна, приклонив голову к нему на плечо, утирала слезы. Перебитая вдребезги аптечка стояла перед ними на столике, как ящик Пандоры,[246] из которого вышли все их несчастия.

— Что ж, Иван Данилович, — крикнул Чаров, входя, — скоро ли вы?

Иван Данилович и Марья Ивановна вздрогнули от неожиданного его появления и строгого голоса.

— Беда случилась, — проговорил робко Иван Данилович, вставая со стула.

— Что такое?

— Вот… разбилась… — отвечал Иван Данилович, приподнимая с полу отбитое горлышко пузырька.

— Что ж вы будете делать теперь? лечить без лекарства?

— Я напишу рецепт… можно послать в аптеку…

— В какую аптеку? в город: почти сорок верст? Через час понадобится новое лекарство — опять посылай? Десять раз на день будете переменять лекарство, и все посылай?

— Что ж делать… свойство болезни такое…

— Скажите пожалуйста! Больной виноват, что вы не отыщете в своей медицине, чем его вылечить!..

— Нет-с, это не то… Если бы, собственно, болезнь… так на болезнь есть лекарство, — начал было Иван Данилович, но доброе сердце его и робость не договорили правды.

— Позвольте, — сказал он, — я сам съезжу в город, пополню аптечку… поутру я возвращусь…

— У-урод! — проговорил Чаров про себя. — Извольте ехать! да прошу вас скорей!

Приказав запрячь немедленно же тройку в повозку, Чаров, задумавшись и в тревожном духе, сам отправился на конюшню, простоял безмолвно, покуда запрягали лошадей, потом начал ходить по двору; казалось, что он боялся войти к Саломее до возвращения доктора из города.

— Ох! уж мне эти болезни! — проговорил он, наконец, направив стопы к дому. — Оханья, стоны, жалобы… Уурод! говорит, что это не болезнь!.. Здоровая скаатина! По нем все притворяются страждущими, выдумывают разные боли, чтоб только иметь удовольствие пить его поганое лекарство!.. Какая скука!.. Фу! черт! Навязал на шею тоску!..

Между тем Саломея очень грациозно лежала на диване. Когда Чаров вышел торопить доктора, боли как будто утихли в ней; она о чем-то задумалась.

Сильное впечатление боязни быть узнанной матерью и в то же время возгоревшаяся страсть к Георгию, который так хорошо, так вполне созрел для любви, подействовали болезненно на Саломею. Приехав в Притычино с Чаровым и решаясь на полную роль мадам де Мильвуа, Саломея не могла покорить в себе тяжких впечатлений собственной судьбы. Нервы ее были потрясены, дряхлый дом и мрачные комнаты, наводящие уныние и думу о невозвратном прошедшем, о бренности настоящего и неизвестности будущего, развили в ней страх и отвращение ко всему. Присутствие Чарова ей было тягостно; ласк его она не могла переносить; решительность упрочить судьбу свою в лице мадам де Мильвуа исчезла. И вот к расстроенному духу присоединилось притворное страдание то головной болью, то внутренним жаром, то расстройством желудка. Притворство входит в привычку, мнимая болезнь вызывает настоящую, воображаемую беду можно накликать; и все это обращается в боязнь за себя; а медицина за все отвечай. В этом положении была Саломея по приезде в Притычино. Желая восстановить в себе дух, она потребовала доктора.

246

[246] Древнегреческий миф рассказывает, что Зевс подарил Пандоре ящик, в котором находились под замком все человеческие несчастья, наказав не открывать его; но разжигаемая любопытством Пандора отомкнула его, и беды обрушились на людей.