Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 155



Медик решил, что у Прохора Васильевича воспаление, прописал рецепт, пожал плечами, выслушав рассказ, как все случилось; попробовал пульс Авдотьи Селифонтовны, сказал, что «ничего, просто испуг, пройдет!..», прописал успокоительное и уехал.

Василий Игнатьич долго ходил по комнатам, как потерянный, пришел было в себя, когда явился приказчик с деньгами с почты, занялся было счетами; но доложили, что пожаловали Селифонт Михеич и Марья Ивановна.

Начались рассказы, ужасы, аханья, слезы Авдотьи Селифонтовны, вопли, что ее обманули, что она не хочет здесь оставаться, что она умрет, если ее не возьмут домой.

Селифонт Михеич стоял, слушал, гладил бороду, потирал лоб и молчал, а перепуганная Марья Ивановна повторяла на вопли Дунечки: «Что ты, что ты это, Дунечка! Бог с тобой! Пригодно ли такие вещи говорить!»

Когда все пошли в комнату к больному, Авдотья Селифонтовна сказала, что ни за что не пойдет; но отец грозно проговорил:

— Это что?

— Ступай, сударыня, не гневи родителей, — сказала ей няня.

— Господи! как вдруг переменился! — проговорила Марья Ивановна, взглянув на Прохора Васильевича, который лежал в забытьи.

— Что ж, матушка, известное дело: болезнь хоть кого переменит, — сказал Селифонт Михеич.

— Вестимо, что здоровый не то, что больной; я сам как будто поусомнился, диво ли, что Авдотья Селифонтовна не признала.

— Вот, уж не признала; ведь она так только говорит, Василий Игнатьич; вы не извольте обижаться, — сказал Селифонт Михеич, — кто ж отрекается от живого человека.

— Да! отрекается!.. Черт это! — проговорила вполголоса Авдотья Селифонтовна, спрятав свою голову почти под мышку матери.

— Tс!.. Полно!.. — шепнула ей Марья Ивановна. — Ох, бедный, бедный!.. — прибавила она вслух, — в самом деле словно другой человек!

— А я так рассуждаю, — сказал Василий Игнатьич, — что здоровый-то человек не то, что больной. Вот я теперь ведь и нижу, что это Прохор, вылитый Прохор; а как возвратился он из чужих краев да понабрался французского духу, так, признательно вам сказать, ей-ей, не узнал, поусомнился: Прохор, думаю, или нет? Вот что значит, сударь мой, манера-то французская! Совсем ведь другой человек! Истинно скажу! И походка-то не своя, и говорит-то как будто на чужой лад, и ходит-то не так, как люди; да словом, изволили бывать в театре?

— Никак нет, Василий Игнатьич, — отвечал Селифонт Михеич, — ох, уж до театра ли!

— А вы, Марья Ивановна?

— Не привел бог!

— Жена! сказала бы ты: избавил бог! Бог, что ли, водит смотреть на эту дьявольщину?

— Эх, Селифонт Михеевич! Да ведь это только так представляется. Ну, да что об этом! Так вот, я и говорю: и Проша-то словно актер; кажется, русский человек; а как нарядится да прикинется немцем али французом, и черт не узнает! Примерно сказать Живокини:[157] как нарядится китайцем — китаец да и только! ей-ей!.. То же и с моим Прошей было; так подделался, собака, под французскую стать — графчик, да и всё тут. Я так рассуждаю: что человека-то меняет французская манера; а вот как болезнь-то прихватит, знаете, так оно и мое почтение-с! Куда денется и французская дурь. Так ли, Селифонт Михеич? как вы думаете?

Селифонт Михеич стоял и думал: «Что тут думать-то? Божеское наказанье, и тебе, да и мне тут же!»

— А? вот оно что: я и сам смотрю на Прохора да дивлюсь.

— Ох, Василий Игнатьич, — сказал Селифонт Михеич, — бог посылает и беду и недуг на исправление человеку. Дай-то бог, чтобы и Прохору Васильевичу послужило это в науку. Оно, знаете, и хорошо, павлиные-то перья, да… Что тут говорить! Не наряжали бы в них вы сынка, а я дочку, так дело-то было бы лучше… Да вот еще что, сударь: сынок-то ваш, проговорилась мне жена, купил французское поместье да хочет туда переселиться… Нет… уж, извините, я дочери не дозволю ехать туда, не дозволю!

— Что так, то так, Селифонт Михеич. Проша приценился к поместью, а я и деньги дал в задаток; поместье наше, — сказал Василий Игнатьич, поглаживая бороду, — французское поместье, сударь, не то что расейское. У нас степь, поле, — хорошо, как есть что посеять да бог уродит, а там, сударь, всякой продукт сам собою родится; что год, то благодать и изобилие плодов земных; примерно, хоть виноград; а как явится комета с хвостом, так такой урожай, что удивление; да еще первого сорту, самое лучшее вино. Самим вам известно кометное шампанское — по сю пору тянется; а комета-то когда была? В одиннадцатом году! А по нашему календарю опять будет комета, да еще две; так оно и тово, сударь, выгодно купить французское поместьице; да еще, с вашего позволения, с графским достоинством!.. Нет уж, батюшка Селифонт Михеич: упустить такой благодати нельзя, да и не следует… А что вам дочку не угодно отпустить туда с сыном моим, так это мне крайне ощутительно, Селифонт Михеич!

Слова Василья Игнатьича были прерваны внезапным воплем Авдотьи Селифонтовны.

— Дунечка, Дунечка, душа моя, что с тобой? — спросила ее Марья Ивановна, крепко прижав к сердцу.



— Что ты, матушка моя, голубушка моя, — заговорила к ней и няня, гладя ее по голове и целуя в голову, — ну, о чем ты плачешь? Будет здоров твой Прохор Васильевич… Смотри-ко, смотри, он взглянул на тебя!..

— Убирайся ты с ним! — крикнула Авдотья Селифонтовна, оттолкнув няню, и еще горчее зарыдала, закинув голову назад.

— Христос с тобою! — проговорила испуганная Марья Ивановна, обхватив дочь обеими руками, — Дунечка, милочка, что с тобою?…

— Дуняша! не годится так реветь! что, тебя режут, что ли? — сказал Селифонт Михеич.

— Режут! — крикнула Авдотья Селифонтовна.

— Глупая, глупая! приходится ли так огорчаться, убивать себя! — сказала мать.

— Да, убивать себя, — проговорила Авдотья Селифонтовна, всхлипывая, — если бы я знала, лучше бы умерла!..

— Ох-о-хо, не гневи бога, Дунечка! — сказала, вздыхая, Марья Ивановна, — не отпевай до времени! Прохор Васильевич выздоровеет, даст бог.

— А что мне в том, что выздоровеет! — заговорила Дунечка, — тятенька не хочет отпускать меня в Париж ехать… а я не хочу здесь оставаться… Экая радость!.. Поди-ко-сь! Чтоб все смеялись надо мной: вот, хвалилась, дескать, хвалилась!..

— Дура!.. Ах ты, господи! Вот, воспоили, воскормили да вырастили горе! — сказал Селифонт Михеич и вышел по обычаю своему — удалиться от зла, от слез, от крику и глупостей.

Марья Ивановна не знала, что говорить; ей только больны были слезы дочери. Ей всегда казалось, что тот прав, кто плачет.

— Полно, полно плакать, Дунечка, — повторяла она, — все перемелется, мука будет.

— Успокойтесь, Авдотья Селифонтовна, — сказал и Василий Игнатьич, — уж будьте в том удостоверены, что будете графиней, дайте только Проше выздороветь… Доктур сказал, что мо ничего, что скоро будет здоров. Вместе поедем, ей-ей вместе поедем!

— К чему ж тятенька говорит, что не пустит? — спросила Дунечка.

— Да мало ли что он говорит, — отвечала Марья Ивановна дочери, — ну, статошное ли дело не отпускать тебя? Власть-то теперь над тобой не наша, а мужнина; куда хочет, туда и везет.

Авдотья Селифонтовна, не хуже многих иных, жила чувствами, не размышляя; и потому что коснется до чувств приятным или неприятным образом, то и вызывает наружу радость или горе. Кстати или не кстати, умно или глупо, лепо или нелепо — это дело другое: дайте сперва накричаться, нажаловаться на судьбу, выплакаться хорошенько, всех собой перетревожить, а потом уж подумать… да и не подумать, а так, по новому впечатлению чувств, быть довольной или недовольной.

— Лекарство принесли, — сказала Анисья, входя со стклянкой в руках, — да я не знаю, как давать-то его; на ярлыке, вишь, написано.

— Прочти-ка, Дунечка.

Авдотья Селифонтовна помотала отрицательно головой, взглянув с содроганием на Прохора Васильевича.

— Поедемте, маменька, — сказала она матери.

— Куда это, куда тебе ехать?

— Я здесь ни за что не останусь, — отвечала Авдотья Селифонтовна.

157

[157] Живокини В. И. (1807–1874) — комический актер Малого театра.