Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 135

Анна встала. Георгий Узоров с опаской наблюдал за женой. Но она снова надела передник, торопливо повязала косынку. Волнуясь, он не замечал, как дрожат ее руки, которые никак не могли завязать сзади тесемки, не обратил внимания на бледность щек Анны, на ее прерывистое дыхание. Он видел спокойную женщину, которая, казалось, только и думала о том, как бы ей поскорее выпроводить незваного гостя и снова приняться за уборку. Орудуя щеткой, она взяла со стола деньги, сложила их трубочкой и сунула ему в карман.

— А теперь прощай, мне до прихода ребят прибраться нужно, — и погнала щеткой мусор ему под ноги.

Узоров покорно пятился к дверям, но где-то, уже у порога, собрался с духом и шагнул к ней.

— Анна, разве так можно? Столько лет вместе прожили… И дета… Я им отец. Я их люблю, и я их тебе не отдам, слышишь, не отдам!

Оставив щетку, Анна, будто вся напружиненная, вытянула руку, указывая пальцем на дверь.

— Уходи! — чуть слышно произнесла она и, уже не сдерживая ярости, повторила: — Уходи, уходи!

Одеваясь, Узоров долго не мог попасть в рукава шинели. На цыпочках, опасливо оглядываясь, вышел он из квартиры и начал торопливо спускаться по лестнице. Тогда дверь открылась, и что-то тяжелое, подскакивая, покатилось ему вслед. Он понял: это катится чемодан с продуктами, собранными им и Тамарой с таким старанием. Схватив его, он, прыгая через две ступеньки, побежал вниз.

Анна, вернувшись в комнату, на мгновение застыла, стоя посредине, потом бросилась на кровать, уткнулась лицом в подушку и заплакала бурно, яростно, неутешно. Но никто, ни один человек на свете, даже Арсений Куров, как раз вернувшийся с работы и вешавший в прихожей свой ватник, — никто не услышал ни одного звука.

18

Единственным, чего оккупация во дворе «Большевички» оказалась не в силах изменить, была природа. Там, где, построенные по-старинному, теснились мрачноватые корпуса фабрик и шеренгами тянулись огромные здания общежитий, где земля вымощена булыжником, закована в асфальт и опутана рельсами узкоколейки, природа продолжала жить, по своим извечным законам. Ей не было дела до человеческих трагедий.

В положенный срок потеплело. С крыш домов, с карнизов руин спустились сверкающие бороды сосулек. Снег почернел, пожух, стал крупитчатым; он оседал, и солнце вытягивало на свет все, что зима тщательно прятала под своими белыми простынями. Это были трупы солдат, убитых во время борьбы за город, тела женщин и детей, умерших от голода или замерзших в лихую пору оккупации… В развалинах прядильной обвалилась подмытая оттепелью стена и открыла на большой высоте тело советского летчика. Вероятно, сбитый в воздушном бою, он выбросился с парашютом, зацепился стропами за искореженный пожаром швеллер, торчавший из стены, и, замерзнув, так и провисел до самой весны.





В садике перед одним из четырехэтажных зданий, носивших старое название «служащие дома», вытаял из-под снега невысокий земляной холмик. Неизвестные доброжелатели тайком от оккупантов закапали здесь тело инженера Лаврентьева, который умер в заточении в своей не-топленной квартире.

Инженера и летчика похоронили рядом в общей могиле. На кладбище было много народу. Выступавшие клялись отомстить за их смерть, обещали хоть из-под земли достать Владиславлева и поквитаться с ним. Играли два оркестра: военный и фабричный. Женщины плакали. Когда комендантская рота давала прощальный залп, вдруг, как бы пробудившись в неурочный час, «Большевичка» отдала честь павшим длинным, протяжным гудком.

А природе не было дела ни до гудков, ни до залпов, ни до слез. По голубому небу торопливо летели весенние ситцевые облачка, сосны старого бора, под сенью которого пряталось новое, уже во время войны возникшее кладбище, наклоняя одна к другой свои вершины, звенели по-весеннему тревожно, радостно. Дорожные колеи были полны бурой, сверкавшей на солнце водой, а над хмурыми пожарищами такие неожиданные и потому особенно милые жаворонки пели свои песни, в которых не изменилась ни одна нота…

В одно такое ясное утро Галка вприскочку спешила на фабрику. Настроение у нее было преотличное. Увидела на заборе аппетитную сосульку, отломила, сунула в рот. Прокатилась с разбегу по продолговатой ледянке, отшлифованной ногами школьников. Усмотрела стайку воробьев, которые с комсомольским задором обсуждали в кроне старого тополя какие-то свои весенние дела, послушала, подмигнула птичкам, а когда некий проходивший мимо дядя, приняв это на свой счет, расплылся в улыбке, показала ему кончик языка.

Что бы ни происходило вокруг Галины Мюллер, мир, черт возьми, был все-таки прекрасен! Недавно местный очеркист, писавший о производственных победах ткачих «Большевички», упоминая молодую стахановку Мюллер, адресовал ей такую фразу: «Эта маленькая, веселая, совсем еще юная работница, внучка известной здешней революционерки, охваченная желанием соткать побольше продукции для воинов Красной Армии, день и ночь думает о совершенствовании своего труда». Он безбожно соврал, этот очеркист. Галка вовсе не думала об этом не только ночью, но даже и днем. Девушка просто работала что было сил и умения. Думала же она днем, а иногда и ночью о некоем старшем сержанте Лебедеве Илье Селиверстовиче, о его письмах, которые приходили все чаще и чаще. И сейчас именно одно из них озадачивало Галку.

В письмах этих, полных самых высоких патриотических чувств и веры в победу, старший сержант стал все чаще писать, что после того, как Красная Армия расправится с Гитлером, освободит родную землю и порабощенное человечество, он мечтает вернуться не к себе в тайгу, а в незнакомый ему город Верхневолжск. К одному из последних писем была приложена фотокарточка, сделанная каким-то любителем. С карточки смотрел на Галку бравый парень в белоснежном полушубке и новенькой ушанке, с автоматом в руке. Лицо у сержанта было мужественное, взгляд веселый. На девушку он произвел самое благоприятное впечатление. Но особенно потрясла ее надпись на обороте снимка: «Товарищу Г. Р. Мюллер, боевой ткачихе-патриотке. Люби меня, как я тебя» — и подпись в виде сложной завитушки, под которой для пояснения в скобках было тщательно выведено: «Старший сержант Лебедев И. С».

Нельзя сказать, что у Галки до этого не было поклонников. Ребята из параллельного класса всегда отличали ее, а с вечеринок и танцулек провожали обычно даже стайкой. И письма от мальчишек она получала не раз, хотя, по правде сказать, ни в одном из них слово «любовь» не упоминалось. Любовь — это было что-то новое, неизведанное, заставлявшее Галку прямо-таки млеть от восторга. Однако приписка на фотографии была несколько туманной. Может, это лишь дань традиции, вроде пресловутого «жду ответа, как соловей лета»?.. Чтобы не мучиться догадками, Галка, всегда предпочитавшая действовать напрямки, так и написала: не знаю, мол, как понимать вашу надпись… Заодно она выразила полнейшее одобрение внешнему виду, обмундированию и вооружению своего адресата.

И вот вчера пришел ответ на ее вопрос:

«…Дорогая Галина, мы сейчас в блиндаже на передовой. Мои верные боевые товарищи в настоящее время спят, а я в данный момент сижу на ящике и при освещении трофейной плошки пишу Вам… Вы находите, что внешний вид мой кажется Вам соответствующим, и хвалите мой полушубок, мои валенки и мое лицо. Так должен Вас честно известить, что полушубок, шапка и валенки не мои, их фотограф носит с собой. В такой амуниции на передовой в первый же день подстрелят, как дятла. Мы здесь ползаем, извиняюсь за нецензурное слово, на брюхе, дымом греемся, так что мое обмундирование в данный момент имеет плачевный вид, будто я уголь тут выжигаю. Что же касается лица, то лицо доподлинно мое, однако опять должен Вас честно предупредить, что я рыжий и немножко конопатый, что по понятной причине на карточке не вышло. Все это необходи мым считаю Вам сообщить перед тем, как ответить на Ваш третий, волнующий меня вопрос: о надписи на карточке. Писал я ее, честно говоря, по обычаю, но если Вы сами того хотите, скажу, что полюбил я Вас, дорогая Галинка, крепче не может быть и готов с Вами идти в загс, как только разобьем проклятых гитлеровцев и изопьем воды из немецкой реки под названием Шпрея…»