Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 105

Он вычитывал отдельные фразы, что-то он пропускал, в заключение они требовали принять меры, считали, что такой человек не может быть членом партии, что это идет вразрез…

— Так что надо будет вам ее исключать из партии.

— Это как? Нам? — сказал я. — Почему нам?

Сознаюсь, это было самое глупое, глупее не придумаешь, он это было первое инстинктивное движение отпихнуться.

— Согласно уставу партии, — сказал Козлов.

Я пришел в себя:

— Нет, мы не можем.

— Это почему?

— Потому, что у нас ее не исключат.

— Как так? Организовать надо. Мы обеспечим.

— Нет, не получится, — это я сказал уже уверенно — Нельзя ее исключить.

— Что за персона, всех можно, а ее нет? Не таких исключали.

Я любил Ольгу Федоровну, любил с первого дня как увидел ее, даже еще до этого, я полюбил ее, и продолжал настаивать на своем: «Она символ, символ блокады, нельзя блокаду лишать символа». Слово это, тупо повторяемое, как ни странно, озадачило… Ольге поставили на вид.

Два выдумщика-финна художники Каллейнен и Кохта-Калейнен собрали «Хор жалобщиков». Обратились к жителям Бирмингема, Хельсинки и Гамбурга — давайте, господа, жалуйтесь, на что хотите, присылайте нам свои жалобы. И что вы думаете? Жалобы, просто жалобы, не то чтобы заявления с просьбами, просто жалобы насчет жизни посыпались… Из них сочинили песни. Получилось уморительно. Жаловались на уличные пробки, на мобильники, на цены. Пригласили участвовать Петербург. Засняли питерский хор. Это что-то невероятное. С каким восторгом, смехом, удовольствием поют:

Было это давно-давно, наверное, году в 1933-м. Тогда всякие «промтовары» давали по ордерам. Мать работала в пошивочном ателье и там однажды получила ордер на обувь. Думаю — выпросила. Для меня. Потому что мои ботинки разваливались, их чинили, чинили, сменили подошвы, каблуки, и уже не брали в ремонт. Даже «ассириец», что сидел на углу Спасской, и тот сказал матери: «Пускай галоши не снимает, а то выпадет».

Ордер был, но обуви не было. Мы ходили в магазины, там разводили руками — неизвестно, когда привезут. Однажды, проходя мимо магазина, я увидел очередь. Привезли. Я помчался в ателье, к маме. Она отпросилась, и мы оба побежали в магазин. Когда я получил ботинки, боже мой, какая это была радость! Мама взяла на номер больше, купила про запас еще пару шнурков. Ботинки блестели свежей коричневатой кожей, носки круглые, каблуки звонкие, я помню их стук до сих пор, никогда больше я не испытвал такого удовольствия от обуви.

В Праге было написано на мусорном баке: «Нет дорогой пули для русских» (1968 г.).

Надпись XII века в Софийском соборе: «О, душа моя, почему нежишься, почему не молишься Господу своему, почему Добра жаждешь, сама добра не творя?»

Мне всегда интересно мнение других народов, вернее, иностранцев, образованных, думающих, о русских. Чем мы нравимся, чем — нет. Мнение других обо мне самом — абсолютно меня не занимает, а вот о нас интересно. Так же как и наших людей о других народах. В частности, о немцах. В читательских письмах я получал немало характеристик немецкого народа, это всегда отличалось от моего личного восприятия немца. Вот писал мне уважаемый ученый Вл. Покровский, оспаривая мою повесть «Прекрасная Ута»: «Немцы как народ один из глупейших в Европе. Они лишены способности становиться не на свою точку зрения, глубоко провинциальны, лишены чувства юмора…»

Русское кладбище на окраине Берлина. Там был похоронен М. Глинка. Его прах увезли. Осталась плита. Поставили памятник. Возле церкви — деревянный белый крест среди прочих надгробий. Надпись: «Владимир Дмитриевич Набоков. 1870 – убиен 25.3.1922 г.»

Это отец писателя. Он на собрании заслонил Милюкова, и пуля досталась ему.

Княгиня Мещерская, когда-то Бенуа. Все заброшено. Надпись: «Благословен и день забот, благословен и тьмы приход». Когда я был на этом кладбище, добавилась еще печаль от забвения, от того, что мало кто из русских бывает здесь.

И вспомнилась мне история с прахом Герцена.

Произошло это восьмидесятые годы, точно не помню, вызвали меня в Москву, в Союз писателей, и предложили поехать в командировку во Францию. У кого-то наверху, в ЦК, возникла блестящая идея очередного праздника — перенести прах Огарева и Герцена на Воробьевы годы, туда, где они когда-то дали клятву бороться за лучшее будущее. Или за справедливость, словом, дать прекрасный пример для советской молодежи, которая страдает без таких примеров. Поручили («доверили») это дело союзу писателей, а наш «группенфюрер» товарищ Марков предложил поехать мне, поскольку меня там, во Франции, переводили, и я могу доказать, что я писатель, а не какой-нибудь…

Придется получить согласие родных Герцена, они обитают в Париже.

Признаться, я не стал отбиваться, почему бы не поехать, весна, тепло, да еще не за тощий счет Союза писателей, а за счет социалиста и ЦК, у которых совсем другой счет. Единственное, что я попросил: раз речь идет о столь возвышенных идеалах, они требуют делегации, хотя бы небольшой. Договорились включить писателей Виктора Конецкого и Абдижамила Нурпеисова.

В Париже нас принял глава клана Герценов, известный микробиолог, профессор, работал он в Институте Пастера, любезный пожилой господин. По-русски он говорил, пользуясь милой архаикой: «не сочтете ли вы», «я был бы признателен», «если бы вы соблаговолили».

Это после того, как он вдумчиво ознакомился с нашей просьбой перенести прах Александра Ивановича Герцена в Москву. Он осведомился, были ли мы в Ницце на кладбище, видели ли могилу?

В Москве были уверены, что родные будут обрадованы почетной церемонией: погребение Герцена и Огарева, рядом Университет, приедут и выступят члены правительства… Профессор, однако, принял наше описание сдержанно, он не отказал, попросил все же «соблаговолить» предварительно посетить Ниццу, после чего разумно продолжить разговор. Да ради Бога, конечно, почему бы не побывать в Ницце.

Она, голубушка, раскинулась перед нами вдоль Лазурного берега во всей красе и неге. Кладбище находилось на холме, оттуда открывался великолепный вид на залив, на город. Кладбище было белым от беломраморных надгробий. Цветущие кусты, аллеи, чистый пьянящий морской воздух. Мы разыскали смотрителя, он отлично знал могилу Герцена, ее посещают, да и она особенная. Он вызвался проводить нас и кое-что рассказать.

Кладбище выглядело садом. Мы поднимались в гору, смотритель рассказывал, что должность его наследственная, досталась ему от отца, тому — от деда. Далее пошло самое интересное. Во время войны немцы стали изымать с кладбищ бронзовые бюсты, памятники на переплав для военных нужд. Смотрители решили покрасить скульптуру белым, под мрамор. Дело было рискованное, но удалось Герцена спасти. Сама фигура стоила того, работа знаменитого русского скульптура Забелло, она изображала Герцена во весь рост, со скрещенными руками он возвышался над этими мраморными усыпальницами. У подножья лежали красные розы. «Всегда кто-то приносит их», — пояснил смотритель. Надпись «Александру Герцену от семьи, друзей, близких». Зеленоватые потеки на мраморе от статуи.

Кладбище прорезано террасами. Наверху могила, по-видимому, русского — «Зубалов, участник Сопротивления, погиб за Францию. 1902-1932».

Сперва Герцена похоронили в Париже на кладбище Пер-Лашез, позже, следуя воле покойного, перевезли сюда.