Страница 85 из 105
Не яйца красят мужчину.
Закон тяготения устарел, пора его отменить, решил парламент.
В 2003 году Александр Александрович Фурсенко подарил мне толстенную книгу. Называлась она «Президиум ЦК КПСС». Стенограммы. Полистал я ее — скучища. Но академик Фурсенко — настоящий историк и знает цену таким документам, не так-то просто ему было издать это «произведение». Он — главный редактор, и он понимал, что именно мне будет любопытно.
— Почитайте, почитайте, вас касается, — сказал он.
Меня? Президиум ЦК — было нечто заоблачное. Я давно избавился от былых своих представлениях о его членах, об их мудрости, всесилии. Но былые трепеты неожиданно шевельнулись, что-то там еще жило.
В именном указателе отыскал свою фамилию. Протокол № 61, 29 ноября 1956 года. Присутствовали — Булганин, Ворошилов, Каганович, Микоян, Молотов, Брежнев, Жуков, Фурцева, председательствовал Хрущев. Были еще фамилии уже начисто позабытые.
Обсуждали настроения советской интеллигенции. Дудинцев «Не хлебом единым», Симонов «Памяти Фадеева», стихи Евтушенко и рассказ Гранина «Собственное мнение».
Кто-то докладывал, обсуждали, что делать с антисоветчиками — выслать, арестовать, кому поручить…
Почти полвека прошло с тех пор, и вот опубликовали.
Следующий пункт в повестке дня был «Жилищное строительство в СССР».
Шестого декабря опять вернулись к нашему вопросу, а спустя две недели был изготовлен проект письма ЦК КПСС ко всем организациям страны «О мерах по пресечению вылазок антисоветских и вражеских элементов».
1926 год (?).
Сдавал экзамен в университет «красному» профессору. Были «красные» и просто профессора. «Красный» сидел в тельняшке, спросил, от какой болезни умер царь Петр I?
Студенты не могли ходить в галстуках и воротничках, Дмитрий Сергеевич ходил в шинели. Его друг, Владислав Михайлович Глинка, в галифе.
Дмитрий Сергеевич знал, что профессор ждет ответа: «Умер от сифилиса», но сказал, что от воспаления легких. Зачета ему не поставили.
После смерти Лермонтова Мартынов, удаленный из армии, поселился в Киево-Печерской лавре. В монахи он не постригся, но от мира удалился, так и жил там. Воспоминаний не оставил. Ни с кем не общался. Раскаяние его, очевидно, было глубочайшее, было оно внутреннее, без биения в грудь, которое обычно чтят. Он молился и каялся перед Богом.
Дантес, тот уехал из России, поселился в Париже, прожил долгую беспечную жизнь, сделал карьеру, семенил светским кобельком, не стеснялся встречаться с русскими. Чувствовал себя легко, свободно, все так же блудил. Ни вины своей, ни угрызений совести никогда не испытывал, во всяком случае, сведений об этом пушкинисты не могли обнаружить ни в его письмах, ни в известных разговорах, видимо, он и не вспоминал об убийстве Пушкина.
Некоторые деревенщики так наполняют свои сочинения фольклором, что начинает «вонять литературой», по выражению Тургенева. Чем «народней», тем больше воняет. Шитье бисером по бумажному костюму.
В период сталинских репрессий 1936-1938 годов можно было в «Литературной газете» найти письма и телеграммы писателей в честь советской разведки, чекистов, с требованием уничтожить врагов народа, подлую банду, проклятых выродков. Они славили наркома Н. Ежова. Среди них были писатели Евгений Шварц, Юрий Тынянов, Всеволод Иванов, Михаил Слонимский, Григол Абашидзе. Я их любил и продолжаю любить и уважать. Не думаю, чтоб они подписывали искренне. Они боялись. Степень ужаса и страха того времени передать словами невозможно. Лишь немногие сумели устоять. Там не было подписей Ольги Берггольц, Лихачева, Ахматовой.
Самого Пастернака за его Нобелевскую премию за роман «Доктор Живаго» в 1959 году осуждали Симонов, Овечкин, Катаев, Шагинян, Сергей Антонов, Вера Панова, Слуцкий, Мартынов — это все люди, которых чтил и чту, потому что я жил в ту эпоху, понимаю их слабость и страхи. Некоторые из них потом каялись. Тяжело переживал Борис Слуцкий, мучался, не мог простить себе. Думаю, что Библия права, когда говорит, что раскаявшийся грешник дороже праведника.
Это не страх наказания, это страх за свою любовь. Представьте себе женщину, которую вы любите, любите всем сердцем, самозабвенно, вы убедились в ее душевной красоте, вы боитесь потерять ее, вам она необходима. Вы можете добиться ее чувств чем? Представ перед ней самым лучшим образом, краше, чище, чем вы есть. В этой любви дрожит страх, совсем особый страх совершить низкий поступок, о котором она узнает, даже просто проявить слабость. Вы побоитесь воровать, брать взятки, прежде всего из-за страха, что она узнает. Вам станет боязно, что кто-нибудь расскажет про ваше вранье или про вашу корысть. Останавливать будет страх потерять ее уважение. Неважно, какие у нее самой принципы, может, она бы отнеслась проще, снисходительнее, важно, что она думает о вас хорошо, лучше, чем вы есть, что она, возможно, поставила вас на пьедестал.
Нечто похожее я обнаружил по возвращении с войны, спустя года два, случайно узнав, с каким восторгом моя жена рассказывала обо мне своей подруге. И потом еще раз своей сестре. Честно говоря, я испугался, я-то знал, каков я на самом деле. С этого все и началось. Я никогда не мог добраться до того, каким она меня вообразила, но во всяком случае я стал бояться. Появился страх, страх любви, который мне помогал карабкаться. Или выкарабкиваться.
В семидесятых годах мы увлекались парапсихологией. У нас дома живо обсуждали ее возможности, сеансы, где тогдашние кудесники угадывали, двигали взглядом предметы и т. п. Как-то при таком разговоре был академик Флеров, он слушал, слушал и, когда его спросили, что он думает, он засмеялся: «Я знаю только один предмет, который может двигаться под взглядом на него».
2007, декабрь. Приближается Рождество. Всюду на перекрестках установлены елки. Одинакового роста, идеальный конус. Одинаковая иллюминация, снабженная компьютером. Елки искусственные. Натуральных в продаже мало. Продают маленькие, домашние, тоже синтетика. Плюс флаконы с запахом хвои. У нас на шкафу — мешок старых украшений, тех, что вешали мы на настоящие елки.
Природа красива потому, что она постоянно трудится.
В 1926 году Малевичу удалось вывезти за границу большое количество своих полотен и разместить их в музеях Запада. Он быстро стал известен и одновременно стал запретен здесь, на родине. А те, кто, вроде Филонова, не захотели или не сумели отправить картины за границу, десятилетиями оставались неизвестными широкой публике, томились в запасниках.
Является в парикмахерскую здоровенная тетка. Зычно сообщает: «Девочки, мне на совещание, приведите меня в порядок». Ее усаживают без всякой очереди, бросив своих клиентов, начинают ее обслуживать, одна делает ей маникюр, другая — прическу, третья — маску. Она лежит в кресле, как императрица. Кто она такая? Девочки шепотом сообщают — директор овощного магазина, что по соседству.
Музыковед Н., уважаемый профессор, после того, как его товарищей прорабатывали за то, что они не докаялись, были неискренни, не разоружились, стал признавать свои ошибки полностью. И то, что он занимался каким-то Бахом и Моцартом, вместо того, чтобы заниматься русской музыкой. Все из-за своего невежества, не понимал, не разбирался в истории, неправильно ориентировал и направлял студентов… Так он казнил, уничтожал себя и свои лекции. Полагал, что покаяние, такое полнейшее, удовлетворит всех, снимет с него вину. Сошел с трибуны в изнеможении, сказал соседу: «Ну, кажется, все». А тут выходит на трибуну полковник в отставке, преподаватель марксизма по фамилии Дав (его прозвали «Удав»), и говорит: «В войну мы однажды захватили в плен не просто немца, а эсэсовца, спрашивали, что он знает про русскую культуру, про музыку, он сказал, что Чайковского, сказал, что это великий композитор. А вот этот, который здесь каялся, хуже эсэсовца, он Чайковского не хвалил, он его не любит…». Тут Н. с места крикнул: «Неправда», так его за этот крик еще обвинили в оскорблении советской армии.