Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 45



— Быть или не быть, таков вопрос, — подхватила «учительша». — Что благородней духом — покоряться пращам и стрелам яростной судьбы, иль, ополчась на море смут, сразить их противоборством? Умереть, уснуть — и только; и сказать, что сном кончаешь тоску и тысячу природных мук… Как такой раз- вязки не жаждать? Умереть, уснуть. Уснуть? И видеть сны, быть может?

— Здорово складено, — восхитился Ашмарин. — Мы тут с другом тоже, как посмотрели на принца, так тоже про это же говорили. Правда, Фомин?

— Оно жаль, конечно, да по науке так выходит, что как умер, так и конец, — ответил Фомин в раздумье. — Вот вы, допустим, женщина, так вам трудней понять. А вот мне приходилось воевать. Посмотришь иной раз на побитых, а я их видал штабелями сложенными, так в голову и ударит: а почему это я жив? Чудно даже сделается. Вчера, можно оказать, из одного котелка вот с этим заправлялись, а сегодня он лежит, будто и не он. А каша, небось, в животе еще не остыла. Что он, у бога теля съел? Такой же парень, как и я, даже лучше, красивее, образованнее.

— Смелого пуля боится, смелого штык не берет, — высказал свою точку зрения Ашмарин.

— По-моему, это все мысли вредные. Живи, выполняй предписания, и лады. А начнешь думать, так никакого топку. Я вот тоже, как увижу, бывало, что задумался кто, так погоняю крепенько, смотришь, вроде, повеселел парень.

— Ты это умел, — сказал Ашмарин. — Не зря тебя на флоте Погонялой называли.

— Да, видно, вам Шекспир не нужен, — оказала женщина.

— Это почему же? — строго спросил Фомин. — Время придет, и до Шекспира доберемся.

— Я совсем в другом смысле. В обратном смысле. В том самом «стишке», который вы учили, ведь там есть слова: «Так трусами нас делает раздумье и так решимости природный цвет хиреет под налетом мысли бледной…»

— Так трусами нас делает… раздумье, — пораженно повторил Фомин. — Вот уж верно так верно. А я что говорил?

— Ладно, пошли, — тронул Ашмарин Фомина за плечо. — А то еще раздумаешь.

— А вы что, кладоискательством занимаетесь? — спросила женщина, заметив ручку лопаты, выглядывающую из мешка. — Тогда вам спешить нечего.

Фомин и Ашмарин удивленно уставились на нее.

— Это через почему? — спросил Ашмарин.

— Клады в полночь открываются, — серьезно сказала женщина.

— Ну, наш клад от нас не уйдет, — махнул рукой Ашмарин и, увлекая за совой Фомина, скрылся за памятником, теперь уже ярко освещенным уличным фонарем.

«Учительша» оглянулась. Вокруг никого не было. Одичавшая сирень позади скамейки отбрасывала густую тень. Ярко освещенный. будто свет шел изнутри, выглядывал из кустов принц датский и его рука с черепом. И вдруг, прямо над ухом «учительши» раздался сипловатый мужской голос:

— Ту би, ор нот ту би… Вот в чем вопрос?

Ирина Ильинична резко обернулась. За ее спиной, вынырнув откуда-то из кустов сирени, стоял скрюченный человек. Лицо его было в тени, но худшие подозрения Ирины Ильиничны подтвердились. Это был тот самый человек со знакомыми ей глазами.



— Не позволите ли присесть рядышком? — спросил он, цепко взяв женщину за локоть. — …Ведь мы знакомы, и давно знакомы, сударыня.

Ирина Ильинична крепко сжала в руках сумочку. «Бежать, бежать, это все, это конец!» — пронеслось в голове.

— Да не извольте беспокоиться, — продолжал Ганюшкин. — Я вас не обижу. Это вы меня обижаете. И не смотрите так удивленно. Явиться на свидание к мужчине вооруженной, да за кого вы меня принимаете! А кинжальчик-то музейный, государственная собственность, — продолжал он медленно, вынимая из судорожно сжатых рук Ирины Ильиничны сумочку. Хоть и расписочку оставили, а нехорошо, не ожидал.

Ганюшкин коротко рванул сумочку из рук Ирины Ильиничны и нарочито медленно положил ее рядом с собой на скамейку.

— Мы ведь с вами, Ирина Ильинична, не просто знакомы, не просто. С супругом вашим, Василием Алексеевичем, не один день говорили. Незабываемые часы, могу сказать, провел. Хвалить не буду, видывал я и покрепче, но слаб человек пред испытаниями судьбы, слаб. Вот и я здесь с вами по той же причине.

— Отпустите меня, — сказала Ирина Ильинична. Ужас, сковавший ее в первое мгновение, постепенно ослабевал. Теперь он только был где-то в кончиках пальцев, все еще сжатых в кулаки.

— Отпустить? — серьезно спросил Ганюшкин. — Отпущу. Только дайте поговорить. Впервые за много-много лет. Ведь я все в дурачка играл. Кому пистолетик, кому аппаратик, кому болтик выточить — все ко мне. Перед друзьями ближайшими молчал. Годы молчал. Да и какие они мне друзья? Мне? Ах, Прокофий Иванович, да как это ты объективчик выточил, да как это ты пистолетик починил, преотлично! А я стажировался у Виккерса, у Круппа, мне сам Захаров руку жал! В Лондоне я слушал величайших артистов, и «быть или не быть» для меня звучит в ушах на языке Шекспира. Да лучше казнь, казнь, чем годы молчания, сплошного актерства, когда проснешься и думаешь: Кто ты? Человек, рожденный для радости своим ближним, или презренный раб вчерашних рабов и хамов? Еще вчера от одного моего взгляда зависела жизнь многих, а сегодня — таись, молчи, играй свою треклятую роль…

— Но живи, — вдруг сказала Ирина Ильинична.

— Да, живи! Живи, человек, пока живется. Я ведь и сейчас, Ирина Ильинична, могу расправиться с половинкой кабанчика, есть здоровье, есть. А сколько моих недругов там, — Ганюшкин указал рукой на подножье статуи. — Вот и сейчас… как мне хотелось поговорить с вами! Вы интеллигентная женщина, в другое время при других порядках я бы вам ручку целовал, сколько слов, сколько мыслей, а привык к другой шкуре. Привык… Не мои это руки, не мои… — Тут Ганюшкин потряс своими руками перед лицом Ирины Ильиничны, и она, воспользовавшись секундой свободы, вскочила на ноги. Ганюшкин с необыкновенным проворством вновь поймал ее за локоть и вернул на скамью.

— Ах, Ирина Ильинична, ну зачем вы стремитесь меня покинуть? Зачем? Да, я сейчас смешон, неприятен, но завтра, быть может, я приду сюда совсем другим.

— На белом коне въедете, ваше благородие?

— Может быть, а почему бы и нет? Вот у вас все страдальцы перед глазами, карточки перебирали с неким унтером, я ведь знаю, я все знаю… Есть у меня одна вещица, драгоценнейшая вещица, Ирина Ильинична. Чудо-зеркальце русской сказки — забавушка, не больше… Так мои страдания не на карточке, они здесь, внутри. Сколько нужно было мне перенести, выболеть, выстрадать, чтобы дождаться красного дня. Разумеется, красного в противоположном смысле, чем вы употребляете это слово.

Ирина Ильинична заинтересованно повернула голову.

— О, теперь вы никуда не уйдете, теперь вы меня не покинете! Заинтересовались… Что ж, любопытство погубило вашу прародительницу, и вам оно впрок не пойдет, Ирина Ильинична. Но вы молодец! Вы и такие, как вы. Уважаю, приятно это вам слышать или нет, уважаю.

— Приятно, — с вызовом сказала Ирина Ильинична.

— Если бы те, кто именовал себя священным воинством, опорой отечества, патриотами России, если бы они были хоть в тысячную долю так серьезны, так преданы делу, как ваши друзья!

— Вы и сейчас серьезный противник, — заметила Ирина Ильинична.

— Благодарю. Но я — один. А где все те, кто в трудную ми- нуту спасал свои сундуки, кто пьянствовал без просыпу, кто рылся в барахле расстрелянных, кто променял первородство и честь спасителя отечества на чечевичную похлебку из большевистского котла? Я был всегда другим. Да, был другим. Меня поразили когда-то слова: «Я злюсь, как идол металлический среди фарфоровых игрушек». Это было верно, это была истина, истина моя и горстки таких, как я. Ваши друзья расстреляли автора этих строк, но, вспоминая те кисельные души, из-за которых все погибло, я и сегодня злюсь, я и сегодня тот самый металлический идол, идол кованый; мятый, битый, катаный, но живой и с живой надеждой. Послушайте, Ирина Ильинична, я сообщу вам благую весть… Быть может, вас коробит мой вычурный тон, но поверьте, если немой впервые в жизни заговорит, то и его речь не будет звучать естественно. Я могу вам рассказать сегодня все, всю жизнь, ваша скромность для меня вне всяких сомнений, как всех, кто обитает здесь, под землей…