Страница 14 из 58
— Тех, кто эти надписи делал, судили, — едва сдерживая себя, тихо, сквозь зубы произнес Завьялов.
— Ну и что же? — усмехнулся Симонюк. — Много ты в политике понимаешь! Вот что, Завьялов, ты у меня в полку служил, — в голосе Симонюка зазвучали проникновенные нотки, — ты, выходит вроде сына мне приходишься. Поэтому я тебе говорю то, что никому другому не скажу. Ты в этот теплый ветер не верь. Не мечтай паруса под него поставить. Понял? Да и чего тебе рыпаться? Служба есть, деньги идут, не стар, холост, живи!
Он замолчал, потом, опираясь руками о землю, чуть приподнялся, вытянул голову на своей короткой шее, посмотрел в конец аэродрома и сказал:
— Вот сукины дети, буфет до сих пор не везут! Есть хочется как из пушки! Ну, я им, бездельникам, дам жару!
«Вот оно что, — сказал себе Завьялов, — ему хочется есть. Есть ему захотелось, — повторил он со все нарастающей злобой… — Все время высматривал, не везут ли буфет. Ему положено есть в это время, и пусть все провалится к чертям собачьим! Отставной полковник Симонюк желает покушать. А ты почему молчишь? — мысленно спросил себя Завьялов. — Почему говоришь про себя, а не вслух? Почему молчал, когда этот человек издевался над тобой? Да, да, он над тобой издевался! И не только над тобой. Он ни во что не верит. Ни в тебя, ни в твои надежды. Он ни в чьи надежды не верит. Он считает себя вправе так со мной говорить. Считает меня своим. Два сапога, мол, пара. Уверен, что мне уже никогда не подняться, не встать на ноги. Смеется над моей блажью… А это не блажь, полковник! Это совсем не блажь, слышишь! Я не буду тебе объяснять. Ты не поймешь. Ты побоишься понять… Так почему же я молчу?!»
И тогда он с горечью понял, что молчит потому, что этот ставший ненавистным ему человек слишком бесцеремонно заглянул в его душу и увидел то, что Завьялов не позволял увидеть никому, даже самому себе.
— Едут! — вскричал Симонюк, вскакивая на свои короткие ноги с быстротой, необъяснимой при его комплекции. — Ну, договорим в следующий раз…
— Следующего раза не будет, — громко сказал Завьялов.
— Чего, чего?.. — недоуменно переспросил Симонюк, уже собравшийся бежать навстречу грузовой машине, в кузове которой стояла девушка в белой куртке.
— Спеши, Симонюк, — уже не сдерживая своей злобы, сказал Завьялов, — спеши. Жри свои бутерброды!
Он отвернулся и зашагал в противоположную сторону.
И как только он понял, что решение принято, что он больше никогда не придет к Симо-нюку, злоба его утихла. Была уже не злоба, не возмущение, а только грусть. Ведь этот человек был тоже частью его прошлого, рука его тоже прикасалась к тому письму! Но скоро и это чувство прошло. И в том, о чем он думал сейчас, уже не было места для Симонюка.
Завьялов широкими шагами пересекал поле аэродрома. Готовящиеся к полетам курсанты увидели его и побежали навстречу.
Расстояние между ними сокращалось, и Завьялов уже собирался шутливо вытянуть вперед руки и сказать: «Я в отпуске, в отпуске, ребята, никаких вопросов…» Но вместо этого он, в течение года преподававший этим молодым людям теорию полетов, не мог удержаться, чтобы не спросить, какое упражнение выполняют они сегодня, и услышал, что сегодня отрабатывают слепой полет по приборам.
Завьялов хотел ответить: «Так, так, ну, желаю успеха!» — но неожиданно для себя повернулся к ближайшему курсанту и спросил, точно ли он запомнил порядок выполнения разворотов и виражей в закрытой кабине и на что должен обратить особое внимание, сев в кабину и закрывшись колпаком… Выслушав четкий, немного взволнованный ответ, он решил задать еще один вопрос, а потом попрощаться и уйти.
Завьялов спросил, как правильно в слепом полете распределять внимание при контроле за показаниями приборов, потому что по личному опыту знал, насколько это важно для молодого летчика. Ведь многочисленные приборы — единственное, что видит перед собой летчик, сидя под фонарем, изнутри закрытым непроницаемым брезентовым колпаком.
Потом он задал еще один вопрос и еще один… и уже не мог заставить себя уйти, прежде чем не увидит, как эти ребята сядут в машины и совершат свой первый в жизни слепой полет.
6. Прогну начать розыск…
— Я должна вас немного огорчить, — преувеличенно бодро сказала Завьялову Коросты-лева, едва он переступил порог отдела иллюстраций. — Письмо все еще не нашли. Дело, видите ли, в том, что секретарь отдела уехала в отпуск, а заменяющая ее девушка недостаточно опытна…
Коростылева сидела за своим маленьким письменным столом, и перед ней были разложены (Завьялов заметил это, едва подошел к столу) все фотографии, помещенные на той журнальной странице.
— Я хотела опросить фотокорреспондентов, которые давали материал для этой полосы, — продолжала Коростылева. — Их четверо. К сожалению, двое из них находятся в заграничной командировке. С одним из тех, что сейчас в Мо. скве, я уже говорила. Он понятия не имеет, откуда взялось фото, которое вас интересует. Второй скоро зайдет, — я попросила, чтобы он явился сюда, как только придет в редакцию… Вот это я и хотела вам сказать.
— Но что же делать? — с отчаянием спросил Завьялов.
— Сохранять спокойствие.
— Но я не могу ждать! — воскликнул Завьялов.
— Почему?
— Я…
Завьялов осекся. Что он мог ответить на этот, казалось бы, простой, но такой бессмысленный, нелепый вопрос? Знать, что Оля жива, и не броситься на телеграф, на вокзал, в аэропорт? Как объяснить это? Как признаться, что Оля для него — потерянная звезда, вдруг снова загоревшаяся в его жизни?
— Вы не должны огорчаться, — сказала Коростылева и дотронулась своими длинными, худыми пальцами до руки Завьялова. — Вы уже убедились, что та, которую ищете, жива. Это совсем недавние снимки.
Наступило молчание. Потом Завьялов спросил:
— Послушайте, а не может случиться так, что это фото попало в журнал… вон из тех папок?
И он показал на стеллажи, заполненные толстыми дерматиновыми папками.
— О нет! — решительно ответила Коросты-лева. — Там Летопись. История. Там все имеет свое имя… И люди и события.
— И плохие и хорошие? — усмехнулся Завьялов.
— Как это и бывает в жизни.
— Й обо все этом напечатано в журнале? — О нет. Процентов двадцать пять, не больше.
— Для кого же вы храните остальные семьдесят пять? — удивленно спросил Завьялов.
— Ну… на всякий случай. И для истории.
— Что это значит? Почему вы не показываете свою Летопись нам, современникам? Ее надо опубликовать отдельной книгой.
— Зачем?
— Чтобы можно было вспомнить прошлое, хорошее и плохое, найти своих родных и близких, вернуться в те времена, когда мы были лучше или хуже…
— Но зачем?
— Вот опять вы спрашиваете: «Зачем?»! — воскликнул Завьялов. — Помните, в «На дне» Горького татарин кричит: «Надо играть честно!» А Сатин спрашивает: «А зачем?» Есть вещи, которые не требуют объяснений.
— О, сколько еще вещей в нашей жизни требует объяснений! — тихо сказала Коросты-лева.
Завьялов внимательно посмотрел на нее. Седые волосы. Усталые глаза. Морщины. Много пережила? А кто не пережил много за эти годы!..
— Вот и надо объяснить, — угрюмо повторил Завьялов. — И, кажется, уже начали объяснять. А как это сделать, не обращаясь к памяти людей? А вы заперли эту память. Уложили ее в свои дерматиновые папки и заперли.
Коростылева покачала головой.
— Вы не говорили бы так, если бы знали, сколько таких папок уже раскрыто за последний год, — сказала она. — Но иногда я задаю себе вопрос: а надо ли это делать? Человеческая память добра, она притупляется и уже не так страшно ранит сердце.
— А вы не бойтесь людей, — прервал ее Завьялов, — они не самоубийцы.
В этот момент дверь отворилась, и на пороге появился молодой человек в серебристой куртке то ли из нейлона, то ли из парашютного шелка.
— Вот и ты наконец! — воскликнула Коростылева. — Познакомьтесь, это товарищ Завьялов.
— Филонов, — назвал себя парень, не подавая руки, и кивнул.