Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 43



На следующий день я попросила в гостинице «Мёрис» один из синих номеров, в которых я привыкла жить за последние три года. Пока служащий расхваливал те усовершенствования, которые сделала администрация, называя меня при этом «госпожа Рене», я с ужасом слышала, как в холле скрипки «выстанывали» чувствительный вальс, связанный отныне для меня с таким жгучим воспоминанием.

В этот час я проявила, быть может, самую позорную слабость в своей жизни. Я познала холодный ужас, страх перед змеёй, которую никто не видит, но которая ползёт где-то здесь под ногами, страх ямы с осыпающимися краями, напоминание при каждом шаге, ежеминутно, о том, что я потеряла… «Нет, я не могу». И я вернулась домой к Жану.

Здесь, по крайней мере, меня ничто не отвлекает от мыслей о нём, а чувствительный вальс пою я сама.

– Что с тобой?

– Со мной ничего.

Один из нас постоянно задавал этот вопрос, другой отвечал на него, и постепенно мы свели к этим фразам все наши диалоги.

Наше общение свелось к тревоге, ибо во время объятий не говорят. Постепенно слова покидали нас, как, наверно, понемногу глохнут на остывающей звезде и крики, и пение – тёплые звуки живых созданий. Наша любовь, рождённая в молчании и объятиях, умирала в объятиях и молчании. Однажды я осмелилась спросить Жана: «О чём ты думаешь?» – но тут же начала смеяться и говорить, не дожидаясь его ответа, одинаково боясь лжи и признания. Я чувствовала его рядом с собой, но трепещущим и выскальзывающим, как птица, уже поднявшая крылья для полёта. Однако каждая ночь возвращала его мне, и ни разу я не нашла в себе решимости отказать ему в его желании, которое требовало полной темноты, и подражала его мрачному и упорному молчанию. После яростной любовной схватки он вырывал наконец у меня негодующее наслаждение, а потом с вызовом покидал меня. Пропасть между нами, еженощно углубляющаяся под тяжестью наших тел, разделяла нас и на остаток дня.

Я дошла до того, что с восхищением разглядывала запечатанные письма, которые приносил ему почтальон, и думала о том, что есть же на свете люди, находящиеся с ним в переписке, обменивающиеся идеями, планами, говорящие с ним о будущем… Люди, которые, хоть и повстречали его на своём пути, познакомились с ним, полюбили его, продолжали после этого жить по-прежнему, думать и вести себя нормально… Я завидовала даже Майе, которая так легко от него освободилась. Я отрицала, мысленно проследив в обратном направлении наш короткий и крутой путь, что может родиться здоровая и сильная любовь после нескольких недель фальшивого товарищества и поцелуя в затылок, – и в то же время память о том тяжёлом поцелуе всё ещё гнёт меня вперёд… Но если это любовь, то почему мы не более счастливы, чем есть?..

Прошло время задавать себе этот вопрос. Я не посмела спросить его почему, а ведь, может быть, он это знал… Я не посмела. Он был всего лишь мужчиной, который видел меня обнажённой.

Он ушёл. Сказали ли об этом Майе? Виделись ли они? Она всего-навсего маленькая бедная невинная пророчица. Теперь, когда судьба поставила её на своё место, я думаю о ней строго. Более того, я обвиняю её – её и ей подобных, её и тех, кто был до неё, – я обвиняю их в том, что они были близки с Жаном, который ещё не знал меня, что они формировали его для незнакомки, которая не похожа на меня, к которой он стремится, отшвыривая нас всех… Видится ли он с Майей? От этого вопроса моя кровь не бурлит сильнее, никакая оскорбительная картина не встаёт перед моим внутренним взором: мысль об измене занимает так мало места в моих страданиях… И дело здесь не в моём благородстве или презрении – я чувствую необъяснимую безопасность и убеждена, что между Жаном и мною не стоит никакая реальная женщина. Он ушёл, выведенный из себя, не могущий больше выносить тяжесть нашего молчания, чреватого какими-то тайнами, но мысленно занятый единственно мною. Однако это не оставляет мне никакой надежды, разве что боль моя несколько очищается, разве что избавляет меня от жалких усилий сравнивать, искать и находить в молодой, хорошо сложённой первой встречной основание презирать то немногое, что осталось от моей красоты. Хотя я уже на пути увядания, меня несколько утешает моя привлекательность, но при этом я не ошибаюсь насчёт того, чем могу ещё располагать, а что безнадёжно утрачено. Если бы горе съедало годы, то я была бы уже глубокой старухой. А так, несмотря на бессонницу, на слёзы, которые не всегда удаётся сдержать, на навязчивую идею, отнимающую куда больше сил, нежели слёзы и бессонница, я слежу за своей внешностью, готовая к неожиданному появлению Жана с момента пробуждения до того, как ложусь в постель, и даже Массо ни разу не видел меня разобранной.

Теперь я дорожу обществом моего странного друга. Я подозреваю, что Жан пишет ему, – во всяком случае, что он пишет Жану. Если он теперь уже не посланник, каким бывал прежде, более того, почти посредник, я уверена, что он ещё остался соглядатаем и передаёт Жану мои слова, описывает выражение моего лица, рассказывает, как я элегантно погибаю. Для Массо я каждый вечер воскресаю. Чувство собственного достоинства не позволяет мне показать своё отчаяние, но вместе с тем я всегда почти бессознательно подчёркиваю, что это чувство достоинства брошенной женщины. Я встречаю Массо весело, быть может, даже чересчур. Во время ужина я изображаю добродушие, и тоже, быть может, чересчур, как говорят в театре: «она так старательно изображает естественность» – естественность примадонны, которая, кусая губы и прижимая руки к сердцу, уверяет всех, что у неё всё в порядке и что решительно ничего не случилось.



Комедия… Но если бы я не играла комедию, если бы дала себе волю, Массо застал бы меня на пороге дома бледную, с дрожащими руками, и я бы кричала, захлебываясь: «Вы его видели? Вы говорили с ним? Он спрашивает обо мне?.. Рассказывайте, рассказывайте! Верните его, верните! Пусть он от вас узнает, что я на всё согласна, только бы он вернулся! Скажите ему, что, если он вернётся, я почувствую его приближение, когда он только появится там, в конце улицы. Я это почувствую с той же неотвратимостью, с какой пересохший от засухи лист чует приближение дождя!.. Скажите ему это, но главное, скажите, чтобы он вернулся, потому что я день ото дня слабею и всё внутри меня опустошается, и я боюсь умереть без него!..»

– Здравствуйте, мой дорогой Массо!

– Примите, дорогая госпожа Нере, выражение моего глубокого почтения. Ваш Массо.

– Вот так?

– Да, вот так. Если теперь пишут так, как говорят, то почему же, скажите на милость, не говорить, как пишут? Я поссорился – но это история из моей блестящей юности – с Обернон потому, что, когда писал ей, мне показалось, что я с ней говорю, и моё письмо заканчивалось следующим образом: «Всего доброго, дорогая Обернон, до встречи на следующей неделе». Вас это забавляет?

– Нет, меня смешит ваша шляпа…

Массо весь целиком, от шляпы-канотье до жёлтых ботинок, отражается в зеркале, всегда кажущемся как бы заплесневелым из-за того, что маловато света проникает сквозь слуховое окошко в прихожую, а стены её обиты серо-зелёными холстинами. Я вижу себя, стоящую рядом с ним – как я стояла рядом с Жаном, когда он отправлялся ужинать к своему отцу, – и обрываю свой смех, пока не затихнет боль воспоминания – своего рода судорога, от которой сводит рёбра, словно я погружаюсь в ледяную воду.

– А что уж такого особенного в моей шляпе?

Не знаю. Обычное канотье из соломки. Когда эту шляпу держишь в руках, она ничем не отличается от других канотье. А галстук Массо тоже не отличается от других ему подобных, как, впрочем, и его пиджак – самый обычный пиджак, но на нём скромный шевиот, невинная рисовая соломка и дешёвенький шёлк приобретают зловещий характер. Кажется, что стоит Массо утром подать знак, как все эти предметы разом сбегаются к нему: канотье катится колесом, пиджак, прихрамывая, ковыляет на пустых рукавах, а галстук, шипя, приползает, как гусеница.