Страница 32 из 43
Я не обманываюсь на твой счёт – ещё нет. У меня даже достанет сил бросить тебя, если я этого пожелаю. Ты медленно проснёшься – я так хорошо знаю, как поднимаются твои веки, обнаруживая тоненькую полоску глаза, такую же невнятную, как полоска света на горизонте, предвещающая рассвет… Если бы ты проснулся один, без меня, ты, конечно, взял бы в руку эту ленту из моей ночной рубашки… Ты бы больше не слышал по утрам мою песню, всегда одну и ту же, которую я пою для себя, а до тебя сквозь закрытую дверь доносится мой низкий, очень низкий голос…
Нет. Я остаюсь. Здесь, на краю моей бездны, меня удерживает лишь тупой героизм. Я остаюсь. Спи, пока я бодрствую и спокойно воображаю себе свою самую прекрасную судьбу: милосердную смерть, которая запечатлела бы навеки тебя, недвижимого в непроницаемом сне, как образ моей новой любви.
– Нет… а я другого мнения.
Я сказала только это, ни слова больше. Он вежливо молчит, а я смотрю на море, на островки, кажущиеся пятнами на его глади. Мы не ссорились – не из-за чего да и не о чем. Я не сказала ни слова больше, но этого было достаточно, чтобы обоим показалось, что мы расстались…
У наших ног простирался узкий песчаный пляж, ещё сырой, огибающий множество скал, источенных волнами и окаймлённых понизу полоской мелких синих ракушек. Был час отлива, и вода, отступая, обнажала лысые камни. Куда ни кинешь взгляд, нигде нельзя было обнаружить ничего, что нарушало бы гармонию этого бретонского пейзажа или уродовало его, – ни грозовой тучи в небе, ни гривы водорослей на мели, ни остова лодки на берегу, ни строения, кроме дома Жана, серого, приземистого, окружённого с одной стороны посаженной рощей, а с другой – полем красной герани и тощим лугом, спускающимся к пляжу и расцвеченным шиповником, розовой гвоздикой, высохшей, но сохранившей запах, и утёсником, шелестящим под ветром.
Это уникальное место на самом краю земли, которое, кажется, удирает с материка, но чудом зацепилось за берег, изрезанный по капризу набегавших волн. Во время прилива от него остаётся только узенькая полоска – кружево, сплетённое из песка, скал и зелени. А когда вода уходит, возникает широкое меняющееся пространство пляжей, никогда не высыхающих рифов, крошечных озерец, кишмя кишащих всякой живностью, – их горькая вода всё время рябится, потревоженная то клешнями крабов или омаров, то ударами хвостов креветок или морских окуней.
Мы приехали сюда на прошлой неделе, в сумерки, окрашенные розовым светом вечерней зари, её отражением в воде и без времени поднявшейся луной, бледной и лёгкой, плывущей высоко в небе. Мы захмелели от пьянящего морского воздуха, который мешает заснуть в первые ночи, будоражит кровь и продлевает часы любви в комнате, озарённой лихорадочным синим светом полной луны…
Всё здесь оказалось для меня ново и неузнаваемо: вкус соли на губах Жана и на моих тоже, в полдень – дуновение западного ветра, несущего запах приоткрытых ракушек и ароматы прогретой земли и пересохшего сена, когда он вдруг поворачивает и начинает дуть с материка. Водоросли, устрицы, перламутр раковин, злобные крабы, вода, ледяными браслетами стискивающая сперва щиколотки, а потом и колени. И, наконец, сам Жан, одно из самых больших моих удивлений, ласковый и полуголый, как фавн… Каждое утро он спускался к морю, провожаемый моим обожающим взглядом. Чуть раскачиваясь, шёл он вниз, и лёгкие тени муаровыми отсветами играли на его бёдрах и на великолепном мускулистом треугольном торсе, какой можно увидеть только у совершенных мраморных статуй.
Но он уже устаёт от ежедневной игры, от песка, тёплым саваном покрывающего его мокрую кожу, от молчаливого, бездумного валяния под тентом, вздрагивающим всякий раз, как набегает ветер… Что-то между нами уже неумолимо напряглось, и, казалось, он ждал от меня той фразы, которую я только что произнесла:
– Нет… а я другого мнения.
Я теперь уже не знаю, моя ли интонация превратила её в сентенцию или выражение лица, с каким Жан её выслушал.
Мы молчим, и он опускает глаза – какое-то особое чувство достоинства не позволяет ему глядеть, как это делаю я, на отлив и на рыжую стаю рифов. Солнце пробилось между тучами и проложило световую дорожку до самого горизонта – она приковывает моё внимание, для меня это выход из создавшейся ситуации. Но попытаться проследить мой взгляд означало бы для Жана сдаться, согласиться со мной… Нет, этого ждать не приходится, во всяком случае не так быстро.
Я только что его серьёзно оскорбила, поскольку позволила себе не согласиться с ним…
– Жан… ты сердишься?.. Ты считаешь, что я не права?
Он протестует, не подымая глаз.
– Вовсе нет!.. Я подчиняюсь…
В самом деле?.. Чтобы меня раздавить?..
Прощай, прощай, я другого мнения… И вот мы снова разделены, очень далеки друг от друга… Стоит мне протянуть руку, и я дотронусь до его волос – солёная вода на них после купания ещё не успела высохнуть… Только что наши головы, чёрные, мокрые, вместе выныривали из воды, а теперь между нами такое расстояние… Прощай, прощай! Это последний раз?
Я чувствую, он потерял всякую надежду. Из-за одного моего слова совместная жизнь стала для него невыносима, он отказывается от путешествия, которое мы задумали, от ночи вместе, которая так влечёт и которая скоро наступит. Не то, чтобы он меня ненавидел, нет, но он стряхивает меня с себя.
Я молчу. Моё единственное оружие, оружие слабых и расчётливых, – терпение. Я делаю вид, будто забыла о Жане. Но он уже не обманывается на мой счёт. Во время наших первых ссор моя нарочитая развязанность животного, которое чувствует себя одиноким, вводила его в заблуждение. Но он быстро сообразил, что я сознательно стараюсь его обидеть, и обижается. Я испытываю какое-то болезненное удовольствие говорить или молчать, но агрессивно, чтобы всё испортить. Мои усилия вовсе не направлены на наше полное слияние, напротив, мне хотелось бы, чтобы оно произошло в результате катастроф, от стихийного бедствия, и я постоянно сгущаю тучи над нашими головами. Мой бедный возлюбленный, невзирая на всё, что накапливает вздорное самолюбие, чтобы нас разлучить, подать тебе нужный знак, сохранился ли ещё шанс на то, чтобы ты увидел меня в моём истинном свете?..
Ты прощаешь мне всё, что хоть в какой-то мере делает меня на тебя похожей. Ты миришься с моей ложью, вспышками гнева, с нарочитой моей тривиальностью, которая, как правило, оборачивается весельем, ибо во всех чрезмерностях, связаны ли они с болью или с радостью, я всецело завишу от тебя. Но сегодня что делать? «Нет… а я другого мнения».
Я это сказала. Я вложила в эти слова этакую театральную значительность, что-то неоспоримое, чтобы показать, что это больше чем бегство от него, это возвращение к тем, кого Жан иногда называет «твоими»… «Твои» – это то слово, которым он иногда пользуется, чтобы обозначить всё то, что ему неведомо в моей жизни. Он говорит «твои», словно речь идёт о каком-то враждебном племени, кого он инстинктивно ненавидит, «твои» – те, о ком он говорит с глубоким недоверием в те часы, когда глаза его так ясно вопрошают меня: «Откуда ты явилась? Кто ты есть?..» – когда он, кажется, хочет разглядеть в моей тени столько почти неразличимых и еле видных теней исчезнувших образов, переиначивавших меня каждый по своему образу и подобию… они всё тоже были «другого мнения». Из-за них ли только Жан в такие минуты, как эта, приходит от меня в отчаяние?
Любовь – то единственное, что нас связывает, – отдыхает, забившись в какой-то тёмный уголок, и вот мы стоим друг против друга, не друзья, не родные… Всё – ругань, неуклюжие фразы, быть может, даже разрыв – было бы лучше, нежели наша пагубная игра, которая может длиться бесконечно, хотя у Жана такой малый запас терпения: если он дог, то я кошка, взобравшаяся на самую макушку дерева…
Жан, мой нелюбимый любимый… Ещё раз мы идём по разным дорогам. Я с горечью возвращаюсь к тому времени, когда называла его «моё маленькое приключение», «мой Прохожий»… А он, видимо, в своих мыслях возвращается к дням моего изначального совершенства и вновь переживает первые недели нашей любви, задним числом расцвечивая их запоздалой поэзией, – это был тот период, когда он вдруг стал в меня верить, в то, что это надолго, и в то, что я полностью подчиняюсь его воле. Он, видимо, повторяет про себя слова, которые находил в то время, чтобы возвеличивать мои малые добродетели: моё глухое молчание превращалось в его устах в «мудрую задумчивость», а моя всегдашняя лень, которая так бесит его теперь, как полное равнодушие ко всему обессиленной странницы, восхищала его в те дни как проявление королевской невозмутимости.