Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 88

А может, вообще все чушь, Аделина болтовня, и никакого перемещения не предполагается?

Выходя из институтского лифта (из двух работающих один лифт негласно оставался для индивидуального пользования Федора Ивановича), Швачкин на площадке столкнулся с Ольгой Дмитриевной. Осмеянная Швачкиным на упомянутом совещании за легкомыслие туалета, не соответствующего возрасту, на этот раз Ольга Дмитриевна была одета в строгий костюм, хотя, как тут же отметил про себя Швачкин, в открытой шее и серебряной бляхе с камнями, присосавшейся к лацкану, отказать себе не могла.

– Добрый день, Федор Иванович, – прошелестела руководительница Мельпомены и Терпсихоры, начав тут же поправлять прическу.

«Засело мое замечаньице о былых победах, – подумал Швачкин, – старается». На приветствие он не ответил, якобы погруженный в мысли, и та еще раз прожурчала:

– Добрый день, Федор Иванович.

«Не знает. Эта не знает», – решил Швачкин.

Однако излишне суетливая заботливость, с какой секретарша Анастасия Михайловна подсунула список звонивших в его отсутствие, и ее вопросительное заглядывание в глаза насторожили. Секретарши все узнают раньше начальников.

В приемной ждали зав. сектором кино Соловых и режиссер Денис Доронин.

«Эти-то зачем? – мелькнуло в голове Федора Ивановича был так высок и мнение его столь непререкаемо, что сплошь и рядом конечно суждение оставалось за ним.

Вот и Доронину следовало приговор или хоть вердикт вынести.

Достаточно было взглянуть на этого новоявленного «Феллини унд Антониони цузамен», как называл его порой Швачкин, чтобы в душе утвердилось: «Правильно сделал, завернув его фильм».

– А, вот и начальство, – резво, непривычно резво возвестил Соловых. – Позвольте пройти, Федор Иванович?

– Анастасия Михайловна пригласит, – строго ответил Швачкин.

Мало того, что в присутствии этого длинноногого, быстроногого, нагловатого красавца Доронина нужно было проковылять через приемную – еще не хватало, чтобы он созерцал проход Федора Ивановича через весь кабинет и трудное размещение тела в кресле.

Помедлил, выдержал ожидающих минут пятнадцать в приемной, нажал кнопку звонка к секретарше.

Когда те вошли, Швачкин заметил, что Соловых сделал самодовольное движение к креслу, что тоже было новостью для его поведения, поэтому Швачкин сесть обоим не предложил, обозначив зависимость их позиции, а также нерасположенность хозяина кабинета к долгой беседе. Спросил сухо:

– Что у вас?

– Денис, – начал Соловых. «Ага, уже Денис, дружок!» – разговаривал с Самсоновым о посылке его фильма на смотр за рубеж – слово «за рубеж», как показалось Швачкину, Соловых произнес с легким сарказмом, – и, знаете, вся самсоновская контора – «за».

– Но ведь я не самсоновская контора, – сказал Швачкин, – и позволю себе иметь суждения о произведениях искусства без данной санкции.

Но Соловых хоть бы что, перечил:

– Но, позвольте, Федор Иванович, фильм в свое время обсуждался у нас на секторе и тоже получил положительную оценку!

«Пожалуй, знает. Наверняка знает. И как это всегда получается, что самые низкобрюхие пресмыкающиеся первыми, чуть качнись, начинают наглеть!» – подумал Швачкин и ухмыльнулся: «Низкобрюхие пресмыкающиеся, видимо, Сокониным и его наукой не изучены. Черт, опять Соконин в голову лезет!»

Ухмылка осталась на лице, когда произнес:

– Так я ведь и не сектор, я директор института, если мне не изменяет память.

Соловых и это не сдвинуло:

– Вот, я прихватил обсуждения, здесь зафиксированы весьма интересные мысли.





– Знаете, – разозлился Швачкин, – когда Эйнштейна однажды спросили, почему он не ведет картотеки с записью приходящих идей, он ответил: «Значительные мысли приходят так редко, что нет нужды их записывать». Не думаю, что сотрудники вашего сектора превзошли Эйнштейна производством интересных идей. Не говоря уже о вас, их непосредственном руководителе.

Доронин стоял, мечтательно крутя вислый пшеничный ус. Казацкие усы, как и нейлоновые бахилы, были фольклорной интерпретацией супермодерна. Так же задумчиво спросил:

– А чем вам фильм-то не хорош?

Федор Иванович впился взглядом в полированную синеву доронинских глаз, подбирая ответ, который был бы не только убедителен (тут разговоры о мелкой правде, годящиеся для институтского совещания, не прошли бы), но и был бы особенно болезненным собеседнику. Нашел:

– Не хорош? Не хорошо потугами изо всех сил представить эклектику самостоятельным почерком. Тут вам и Сидней Поллак «для бедных», и Артур Пенн по-подмосковному, и даже уотеровское «помоечное кино», которое вы пытаетесь представить беспощадной правдой жизни. А присмотришься – коллаж заимствований, да еще кустарно выполненный. Но! Чтобы все как у людей! Дорогой мой, да мы ведь не дети, тоже кое-что понять можем: так сказать, двадцать пятый контратип с контратипа. Это все хорошо для дантистов, заполняющих Дом кино. А вы на мировую арену лезете. Неужели сами не отдаете себе отчета в том, что я спасаю вас?

Удар был «под дых», и Доронин не нашелся, как возразить. Как, в самом деле, можно сказать: «Нет, я самобытен?!»

Нужно было не дать Доронину опомниться и, почти перейдя на интимное воркование (они-то, мол, люди, чувствующие искусство, поймут друг друга), Швачкин продолжил:

– Некогда на Руси, как вам известно, существовали роговые оркестры. Там каждый инструмент исполнял только одну ноту. И оркестранты так и звали один другого: «До», «Ре», «Соль». И, знаете, по мне, уж лучше всю жизнь одну ноту дудеть, но свою. Свою. Ведь какофонические аккорды из чужих партитур души не греют, только слух рвут.

– А может, просто картина сложновата для начальственного восприятия? – спросил Доронин, уже оправившись от удара.

Тон был, прямо сказать, наглый. Но…

– Но, уважаемый Федор Иванович Федор – мимо:

– Нет, дорогой мой, начальство тоже не первый раз в кино пошло. К тому же мудро сказано: «Есть в опыте больших поэтов черты естественности той, что невозможно, их изведав, не кончить полной немотой». Так что, если большой художник – тебе естественность, если мелок – немота. Третьего, как говорится, не дано.

Однако Доронин тут как тут: Федор Иванович, в упомянутых стихах дальше, как вы, полагаю, тоже помните, о простоте сказано: «Она всего нужнее людям, но сложное – понятней им».

Разговор не был исполнен покорности собеседника, но, когда оппонентом была личность творческая, Швачкину такой ход беседы даже импонировал:

– Правы, абсолютно правы. Но это применительно к сложности. А сложность и вымученная путаница не суть адекваты. В цитируемых вами стихах речь идет о естественности, которая обязана своим возникновением непостижимой, почти иррациональной стихии таланта. Когда я не понимаю, как родилась у кого-то простейшая, но гипнотически действующая строчка или кадр, тогда ощущаю – искусство, искусство. Как? Откуда? Единственные слова в единственном порядке. Будто рождено не поиском, а непроизвольно.

– Или произвольно, – вдруг засмеялся Доронин. – Что одно и то же. Не обращали, между прочим, внимания: почему это «произвольно» и «непроизвольно» не наоборот, а одно и то же?

Федор Иванович был уже готов пуститься в лингвистический анализ, но увидел, что Доронин, как бы заскучав, отключился и снова взялся крутить ус.

С последней попыткой прощупать насыщенную опасностью температуру кабинетной атмосферы всунулся Соловых, но уже робко, искательно, на всякий случай:

– Что-то вы сегодня больно грозны, Федор Иванович.

– Да помилуйте, – примирительно сказал Швачкин, – какой я Грозный, – я – смиренный. Как тезка Федор Иоаннович.

– То-то каждой фразой вопрошаете: «Я царь или не царь?» – не удержался Денис.

– Царь, – сказал Швачкин, глядя не на него, а на Соловых, – царь. И вам престола завещать не собираюсь. Идите.

Глядя в спину удаляющегося к дверям Доронина, Федор Иванович видел, как у того сильной дрожью молодого жеребца дернулись плечи.

«Нет, лечь костьми, а зарубить. Лечь костьми».