Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 88

Сегодняшний сон заманчиво обнадеживал.

Всю радость уничтожила Таисья. Видимо, не предполагая, что Федор Иванович уже проснулся, она громко говорила по телефону в своей комнате, и Швачкин услышал:

– А я тебе говорю – нужно строить. Дача государственная, сама знаешь, пока они живы… А они умрут… Прокофьев как в воду глядел. Уж какая дача была, с обслугой, а потихоньку строил свою. Теперь семья обеспечена. Мало что – пока, а они умрут…

Конечно, трепалась со своей Кожиной. От этого Таисьиного сознания ее личного бессмертия и того, что эти бабы уже хоронят их, мужей, Федора Ивановича спазматически скрутил приступ ненависти к жене. Ненависти всеобъемлющей, со всем ее спектром, какую он испытывал только к Таисье.

Казалось, сейчас это чувство сразу достигло температуры плавления всего его существа, но – нет: с каждым словом, с каждым движением Таисьи накал полз и полз вверх.

За завтраком, разрезая хлеб, Таисья прижала буханку к животу, полоснув его пополам ножом, и Швачкин зашелся: «Ничто из тебя твоих фабричных бараков не вытравит!» Но вслух произнес только:

– Есть же доска для хлеба.

– Не лезь в хозяйственные вопросы, Федор Иванович! – подняла карандашные брови Таисья.

«Федор Иванович!» – злобно шептал Швачкин, – светскость в представлении судомойки!»

Судомойкой, конечно, Швачкин величал ее зря. Судомойкой Таисья никогда не была. Когда он, политинформатор, отрабатывающий на ткацкой фабрике общественную нагрузку для поступления в вуз, женился на ней, Таисья была прядильщицей. Она была хорошенькой разбитной девахой, не очень усердной в работе, с ленцой. Заметим, что Таисьина мать, тоже прядильщица, была в отличие от дочки человеком истинно трудовым. Имя Пелагеи Швачкиной не сходило с газетных страниц. Знатная была прядильщица. И дочь за нерадивость, порочащую знаменитое имя, – корила: «Как так – Швачкина же!» Швачкиной была именно она, Таисья, а он, Федор Бобринский, взял фамилию жены, чтобы ни у кого не возникло подозрений о его якобы дворянском происхождении.

Считалось, что род Бобринских идет непосредственно от государыни Екатерины Второй. Предание гласило (хотя были и другие версии), что одного из внебрачных своих сыновей царица сразу после рождения отправила в деревню, веля завернуть младенца в бобровую полость, откуда и Бобринские. Дитя в малолетстве было наделено землями и титулом, а позднее вошло в число первых семей России.

По правде говоря, Федору Ивановичу было известно, что сам-то он тянет родословную от кого-то из бобринских крепостных. Но получилось так, что дважды Федора Ивановича спрашивали, не екатерининский ли он отпрыск. А при таком происхождении в те годы и думать о карьере, даже высшем образовании, было нечего.

Таисья оказалась «блестящей партией». Новую свою фамилию Швачкин презирал с самого начала, ее простонародное звучание вызывало мерзкий привкус во рту. А уж последние годы, когда в некоторых кругах стало даже модным хвастаться древней родовитостью, фамилия эта превратилась чуть ли не в одушевленного врага, хотя и украшала золотую табличку кабинета и швачкинские научные труды.

Трудовое прошлое постаралась забыть поскорее, как ни странно, сама Таисья, уйдя с фабрики, лишь Федор Иванович встал на ноги. Теперь она была ответственной женой, и только.

– Слушай, Федор Иванович, сказал бы ты Виктору, чтоб он ждал в машине. Что это за мода, чтоб обслуга вечно торчала в квартире? – Таисья звучно отхлебнула кофе. – Принес газеты и пусть идет.

– Вынь ложку из стакана, – бормотнул Федор Иванович. – За сорок лет человеческой жизни не научишься никак. И вообще: баба пьет кофе из стакана с подстаканником. Чашек в доме нет?

Таисья будто не слышала:





– Все впираются, а потом разговоры по всей Москве…

– Витюша, я сейчас, – нарочито ласково крикнул в переднюю шоферу Федор Иванович.

Раздражение несколько отпустило, когда Федор Иванович вошел в свой институтский кабинет. Кабинет всегда успокаивал тело и душу Швачкина. Как Светкина шапка, швачкинский кабинет был для владельца многозначен.

Прежде всего красота этого храма мысли и власти знаменовала именно эти понятия: мысль и власть.

Письменный стол, изгибавшийся буквой Г, где на короткой ее части размещалось по-воински строгое построение телефонных аппаратов, означался как престол мысли и власти. Мягкие посетительские кресла, чья кожаная обивка была искусством финских мастеров, хитроумно измята с таким расчетом, что, скрывая новизну изделия (ибо новизна свидетельствовала бы о нувориществе владельца), проявляла нетленную ценность покрытия, – эти кресла топили в своей утробе сидевшего, сразу определяя его положение по отношению к высящемуся над ним Федору Ивановичу. А в то же время удобная мягкость кресла как бы говорила: чувствуйте себя комфортно, хозяин гостеприимен. Стол для заседаний пересекал весь кабинет, и коричневый лет его во время бесед нес даже не самого Швачкина, а его далекое отражение, плывшее к собравшимся по глади стола, как бы подчеркивая неординарное, почти божественное предназначение председательствующего.

Одну из стен занимали книги, продуманно подобранные: литература по специальности и редкие издания. Никаких призов, подарков иностранных гостей и прочей честолюбивой бутафории, которую любят выставлять напоказ некоторые руководители учреждений, в кабинете не было. Во-первых, это было бы дурным тоном, разрушало интерьер, а во-вторых, входящий и так должен был понимать, какими знаками признания отмечен владелец кабинета. Заменены эти предметы отличия были иными знаками многогранной деятельности и положения Федора Ивановича. Количество телефонов свидетельствовало о статусе института; справочник президиума Академии наук на столе – о член-корровском звании и не просто звании; то-то говорило о членстве в ученом совете, то-то в ВАКе и так далее, и так далее. Ведь каждая из должностей Швачкина хоть и была значительной, полностью его властительности не выявляла. Важна была совокупность.

Даже архитектура кабинета тоже имела свой смысл.

Комната в четыре окна, расположенных на одной стороне, была столь протяженна, что, пересекая ее пространство, посетитель мог испытать нарастающий трепет перед решением своей участи, а то и вовсе утратить заготовленную заранее мысль.

Все это питало в Швачкине пленительное ощущение порабощения чужих судеб.

Однако это лишь одна сторона саги о кабинете.

Выстраивалось тут все анфиладой: кабинетик помощника, приемная, сам кабинет, бытовка – задняя комната, куда можно было пойти расслабиться, перекусить или даже в интимной обстановке (а бытовка была обставлена почти по-домашнему) принять человека, равного по положению, или того, кого можно вдруг одарить неформальностью отношений.

Так вот, все дело было в анфиладности. Этот принцип зодчества таил в себе как бы невнятное для других отражение дворянских особняков.

И третье. Кабинет служил волшебству физического преображения Швачкина.

Может создаться впечатление, что автор по отношению к Федору Ивановичу необъективен и только то и делает, что пытается примитивнейшим образом очернить заслуженного человека. Вот и физические преображения потребовались: мол, в жизни – урод. Ничего подобного! Излагая события такими, какими они были в действительности, автор должен признать, что Федор Иванович был даже красив, а в молодости просто красавец: двухметровый, с широченными плечами. Волнистые ореховые волосы были в том беспорядке густоты, которая уже одна сообщает мужчине лихость повадки. А лугового цвета глаза Федора Ивановича побуждали однокурсниц петь на вечеринках: «Твои глаза зеленые свели меня с ума!..»

К моменту описываемых происшествий Федор Иванович, правда, порядком поседел, пооблысел, и глаза утратили настой цвета. Однако черты были точеными по-прежнему. Но, как сообщалось где-то выше, Швачкин страдал заболеванием, которое Светка-массажистка всегда звала научно «коксартроз тазобедренного сустава» и от которого пыталась Швачкина массажами излечить. Ну, хоть облегчить боли. А боли были мучительные, непроходящие, возникающие при каждом движении, особенно при ходьбе. От них вся фигура Швачкина, грузно опиравшегося на палку, перекособочивалась. Боли эти залегли и на лице Федора Ивановича угрюмостью, цементной бледностью.