Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 88

– Ладно, Коляня, потолкуем, успеется, – сказал Степанов. – Сперва посидеть надо. Не против, Артем Николаевич?

– Я – как народ, – сказал я.

Таисья уже заставляла стол закуской, то и дело ныряя в глубины буфета за стопками и тарелками.

– Тише шуруй, – негромко прикрикнул на нее Степан Степанович, – чашек не поколи.

– Обратно со своими чашками, – Таисья дернула плечом. – Над трофеем своим трясется. Ты за чашками на Берлин-то ходил? Видали, Артем Николаевич, какой трофей у немца отвоевал? Нет, чтоб про сеструху в Германии подумать, приданое справить. Чашки! А может, из-за того на меня ответственные товарищи, – взгляд мимо Коляни, – глядеть не хотят. «Хороша я, хороша, да бедно я одета». Так, товарищ Скворцов?

У Коляни ярко зажглись уши, и он отвернулся к окну, слепо тыча вилкой в тарелку. Чтобы рассеять неловкость, я спросил Степанова:

– А что за чашки?

Он встал из-за стола, распахнул створки буфета, и на верхней его полке я увидел пять разномастных чашек хорошего, дорогого фарфора. Степанов взял одну из них в свои гигантские ладони, отчего та сразу уменьшилась в размерах.

– Севр, – нежно сказал Степанов. – Слыхали такое фарфоровое прозвание? Меня с мальцов дед учил различать. Он еще по хозяину заводскому все знал, знаменитый был мастер по обжигу, дед-то наш. Да тут все деревни фарфоровые были, – Степанов дословно повторил фразу, уже сказанную мне Курихиным. – Это мы уж, нонешние, к земле перешли.

– Как же вы из Германии эти чашки довезли, не побив? – спросил я.

– Да уж не побил, – гордо сказал Степанов. – Смеется Таисья – «трофей взял». Я ничейные взял. И веришь, как вышло, сказали б, не поверил. Иду по городишку, одни развалины лежат. И глядь, посередке камней – буфет. Целый. Раскрыл дверки – чашки. Разные, собранные.

– Коллекция, – подсказал я.

– Во. И надо же – все, одна к одной, тоже целые. Ты можешь такое явление объяснить: дома порушило, а эта хрупкость – хоть бы что! Тут один наш боец подбегает. «Чего уставился?» – «Красота, – говорю, – фарфор». А он: «Барахло вражье, буржуйство», – и сапогом по буфету. Чашечки так и зазвенели. Только пять штук я прямо на лету поймал и в вещмешок. Потом уж каждую перебинтовал и вот – довез. Думаю, может, когда и в Вялках снова фарфор делать возьмутся, пусть люди видят, какие изделия бывают. У нас ведь остались люди, к фарфору способные. Курихин, взять, Петр Семенович…

Степанов говорил еще, но я уже его не слышал – внезапная идея обожгла меня. Теперь я знал, зачем приехал снова в Вялки. Я знал, что скажу Зюке, я знал, как помогу Коляне.

Коляня, трезвенник, уже неумело захмелел. А подсевшая плотно к нему Таисья привалилась к Коляниному плечу высокой грудью и все подливала ему в стопку зеленоватую с дымком самогонку. Она разрозовелась от вина и возбуждения Коляниным присутствием, то и дело смеялась, отводя назад двумя ладонями волосы, точно смазывая и без того гладкую красивую голову.

– Ах, Таисья, Таисья, до чего ж ты девка раскрасавица, – сказал я, – был бы холостой – сам женился. Давай выпьем за твою красоту и за того счастливца, которому она достанется!

– Мои счастливцы по району бегают, перчатками машут, – снова засмеялась она, – да ведь пробегают, не поймают.

Таисья протянула мне свою рюмку чокнуться и заглянула в глаза, благодаря за то, что я в присутствии Коляни отпустил ей этот немудрящий комплимент. Но Коляня-то как раз и пропустил весь наш разговор мимо ушей. Внезапно встрепенувшись, он поднялся и погрозил пальцем Степанову:

– Так завтра выходим. Понял-нет? Ждем на поле с киноаппаратом. И чтоб вся бригада в составе. Идем, Николаич, надо всех обойти.

До самой ночи мы ходили с Коляней по избам, и всюду повторялась примерно та же история. Никто не говорил, что не выйдет в поле, иногда только замечая, что время для посадки не подошло. Но захмелевший Коляня снова начинал пламенную агитацию, и хозяева говорили: «Ладно, ладно, давай, Николай Николаевич, посиди с нами, выпьем, успеем про картошку-то еще».

Только вот с председателем Семибратовым, которого какой-то дружок из района все-таки впихнул на этот руководящий пост, вышло иначе.

Еще за несколько домов до семибратовского жилья мы услышали, как чистый, чуть подрагивающий тенор призывно и довольно мелодически точно выводил:

Семибратов, в одном бязевом белье – рубахе и широких подштанниках, стоял в палисаде перед домом. Он топтался босиком, хотя земля была совсем холодная.

– Надрался, молодежь? – спросил Коляня, хотя сам уже был порядком хмельной. – А мы к тебе.

Плавающим, бессмысленным взором Семибратов смазал по нашим фигурам и уставился на железную скобу, вбитую рядом с крыльцом, о которую по весне, осени, дождями соскребают с сапог грязь.



– Ноги вытирайте. Чтоб все культурно, – и начал тереть о скобу горбатые желтые ступни с криво отросшими ногтями. – Чтоб культурно. У меня – культура.

Я попробовал выяснить у него, куда пристроили Велюгина с аппаратурой, но Семибратов, не услышав моего вопроса, устрашающе, срываясь в фальцет, заголосил уже новую песню:

Было похоже, что семибратовский репертуар базировался главным образом на песнях миролюбивых, но исполнялся он с такой агрессивностью, что спокойствие на земном шаре внушало серьезные опасения.

– Чего не дашь-то? – хмуро спросил Коляня.

Семибратов взревел:

– Не дадим! Ничего не дадим! Инвентарь? Запчасти? Не дадим! Бесхозяйственность! Разгильдяйство! Не дам! – и с подозрением, пояснев взглядом, метнул его в Скворцова: – Может, выпить задарма надумал? Не дадим! Ничего не дадим!

– Очень мы твоей даровщиной нуждаемся! – обиделся Коляня.

Попеременно обдирая ступни о скобу и все наращивая темп этой махинации, Семибратов выкрикивал: «Как один! Не дам!» Это смахивало на детскую игру в паровоз, и было неясно, как новый председатель умудряется не спотыкнуться и не рухнуть.

– Видал – руководство? – толкнул меня в бок Коляня. – Уйди с народных глаз, Семибратов.

Мы продолжали агитационный обход.

Уже в темноте я отволок пьяненького Коляню в дом, где он квартировал, полагая, что Коляня к утру не протрезвеет, а если и проспится, забудет о показательном мероприятии, в бесполезности и даже вредности которого я уже не сомневался.

Но он первым растолкал меня, едва засветлело в окнах.

– Пошли, забирай свою механику. Где она у тебя?

Я сказал, что послал вчера Димку Велюгина в правление, пойду поищу и приду вместе с ним в поле. Не доверяя, видимо, моим словам, Скворцов проконвоировал меня до правления, где на ободранном дерматиновом диване спал Димка. Я тронул его за плечо:

– Подъем! Построиться в шеренгу по двое!

Велюгин непонимающе вылупил на меня сонный взор:

– Ну вы даете, Артем Николаевич! Ушел и нет. Где же это вы?

– Ладно, готовь амуницию, там разберемся.

И мы пошли в поле.

Поле лежало в низине, и тут зеленые мазки первой травы еще не нарушили чистоты черно-белого пейзажа, пейзажа вхождения весны в мир, когда она чертит его углем, повесив небеса, точно холст, на телеграфные провода. Дальний березовый лес лишь тончайшими штрихами забросал низ этого холста, в который упирался черный, без просветов, косяк поля.

В мире присутствовали только оттенки черного и белого, небо тоже было не голубым. И совсем черной, неотмытой еще светом, кренилась над полем ветла, на ветвях которой взбухали черными почками вороньи тела.

Дорогой Колянин энтузиазм все гас и гас, и чем ближе мы были к цели, тем мрачнее становился он. Я подумал: Коляня боится, что люди не ответят на его призыв, да еще будут судачить о том, как набрался вчера комсомольский секретарь.

Но в поле мы застали уже всю бригаду Степанова, люди обступили стоявшую у черного, крупно вспаханного поля картофелесажалку. Я посмотрел на Коляню, полагая, что вот сейчас он снова засветится, но лицо его стало вовсе каменным.