Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 80



– Ну… – наконец смог что-то вымолвить П.П. – А ты-то?.. Как?

– Это длинный разговор. Не сейчас… А уж Антон!.. – Она даже задохнулась. – Не реви, Павлушка! Антон – это Антон!

– Похож?

– Дело не в том, похож или не похож… – Она вдруг всхлипнула. – Мы об этом в другой раз поговорим!

– Может… не надо? – попросил Павел Павлович.

– Может, и действительно не стоит, – согласилась мать.

– Он на тебя похож! – выкрикнул П.П. – Не на меня! На тебя! Ты заметила?

Мать рассмеялась таким знакомым воркующим, стеснительным смехом.

– А мне почудилось, что я это выдумала! Конечно! Глаза! И овал лица… И улыбка!

– Откуда ты знаешь, какая у тебя улыбка? – вдруг обрушился на нее П.П.

– Была! – вздохнула мать. – Все было… Да где все это?

– Да здесь же! Рядом с тобой! И в моем парне! И в его семье… Во мне, наконец!

– Кузен… – усмехнулась мать.

И они оба, как заговорщики, тихо рассмеялись. Дело было в том, что Павел Илларионович и отец Анны Георгиевны, хотя никогда и не видели друг друга, но по всем старинным метрикам были троюродными братьями. И когда Павел стал почти взрослым, но все еще подвергался материнским педагогическим атакам, он в полушутку в полусерьез иногда говорил ей: «Мадам! С одной стороны, вы мне, конечно, родная мать… И наша сторона не отрицает этого прискорбного для нас факта!.. Но с другой – неопровержимые документы доказывают, что вы мне не столько мать – сколько кузина. И наша сторона, исходя из этого исторического и юридического казуса, готова скорее рассматривать вас, так сказать, во второй ипостаси! Что дает нам полную свободу от ваших нравоучений! А уж тем более – от рукоприкладства!»

Мать, смеясь, обнимала, целовала Павлика… И, почти обижаясь, оправдывалась: «Когда это я тебя била? Я лично не помню…»

«А у нас все записано. Вот май тридцать девятого года. Избиение младенца возраста одного месяца. Что не мог заткнуться всю ночь!.. Вот школьные годы… Вот студенческие… Правда, другим способом субъекта нельзя было привести в чувство… Нет, у нас все записано! И главное! Уже дрожите? Этот протокол будет учтен при оплате алиментов!»

«Вот такая была счастливая кузина, – подумал П.П. – Даже сейчас ей это помогло!»

– Ну а ко мне-то… когда? – решительно, но тихо спросил П.П.

На том конце трубки было слышно неровное дыхание.

– Поживи пока… еще немного… без меня. – Голос Анны Георгиевны приобрел какие-то незнакомые ему, глуховатые тона. – Ты ведь, Павлик, уже привык жить без меня. Ведь так?

П.П. быстро и резко вскрикнул:

– Нет!

– Повтори… Если сможешь.

– Не научился, нет! Никогда! – Он говорил все быстрее, все горячее. – Ни на один день! Даже во сне! Ты…

Но в ответ – как приговор:

– Увидимся!

Первое мгновение Кавголову показалось, что их разъединили. Но потом понял – разговор закончился.



Закончился… И может быть, навсегда…

Он сидел, опустив руки, у кухонного стола. Над стаканом еще вился парок неостывшего чая…

П.П. знал, что если сейчас наберет номер сына, то там ее не окажется! И Антон не поймет его! «О какой кузине ты меня спрашиваешь? Нет никакой кузины. И не было!» И сын очень расстроится… Подумает о его здоровье. «Это все звоночки! Звоночки!» – помрачнеет Антон.

А уж расстраивать сына ему никак не хотелось. Как никого в жизни!

Кавголов никогда не рассказывал сыну, какой детский, панический ужас он пережил на узком, продуваемом всеми декабрьскими ветрами 49-го года Костомаровском мосту. Они с матерью и Ростиком вышли из инфекционной больницы, спрятанной за блокгаузами, запасными путями, железнодорожными мастерскими. Вдали был Курский вокзал, а под ногами – узкая, грязная, в мазутных пятнах Яуза.

Сам старинный особняк больницы (конечно, увенчанный трудно читаемой чугунной доской: «Памятник архитектуры XVIII века. Охраняется государством»), являл собой зрелище не для робкого взгляда.

Был он весь почти черный, промокший… Вылезала наружу серая пакля. Лепная штукатурка оставалась лишь около высоких, стрельчатых, сто лет не мытых, идеальной формы русского классицизма благородных окон. Со всех сторон дом или подпирался массивными, тоже уже прогнившими бревнами, или по торцам была свежая кладь наспех сложенных краснокирпичных подпорок.

«Дворец графа Гендрикова» – уважительно называли это чудище сами работники больницы. Внутри дом был теплым и, по возможности, обихоженным. Но главное, в нем трудились, помогали и утешали удивительные врачи и сестры.

Поток инфекционных больных после войны еще далеко не стих. Старая больница была буквально заставлена – по всем коридорам, углам, переходам и чуланам старинного графского жилья – койками, кроватями, раскладушками и даже наскоро сбитыми местными плотниками полатями. Они стояли даже в некоторых кабинетах врачей – вплоть до главного. Лысого, усатого, круглого, в пенсне, странного человека, которого отец Павлика, пока еще мог говорить, называл Веничкой…

Во время войны, когда отец был военным комиссаром большого армейского госпиталя, тогда еще худой и кудрявый Веничка работал у него главным инфекционистом.

– Если Веничка скажет: «Хана», значит, так тому и быть! Везите меня к нему, – сказал Павел Илларионович еще каких-нибудь пять дней назад.

– Повторный сыпняк! Шансов никаких! – передавала мать слова Венички, когда Пашка с двоюродным – а практически родным – братом Ростиком стояли на крутом Костомаровском мостике.

Еще утром все трое проходили диспансерную проверку. Их обрили на предмет инфекционных насекомых. Была еще адской температуры баня в недрах той же больницы. Там же они ждали часа два, пока всю их одежду «прожаривали». И наконец, вернули ее скомканной, с каким-то незнакомым, неприятным запахом. От них самих, вымытых жидким карболовым мылом, пахло, наверное, еще хуже.

Смешно было, как вся одежда топорщилась! Она приобрела другую форму: брюки, например, стали где-то круглыми, а где-то их с трудом можно было разлепить. Куртка как будто стала на два размера меньше…

– Ма! А как же я пойду в таком виде в школу?!

– Пойдешь! – огрызнулась мрачная Анна Георгиевна. – Ничего с тобой не сделается! Пойдешь!

Через минуту, устыдившись своего раздражения, объяснила:

– Через пару часов они сами разгладятся… – Она попыталась улыбнуться. – Зато чувствуешь, какие теплые? Я, надев их, даже согрелась! А то совсем продрогла…

Как можно было продрогнуть в адской жаре «гендриковского» подвала, Павлу было непонятно. Хотя с ним происходило тоже что-то странное. С одной стороны, с него лил пот. А внутри был озноб! Как бы в предчувствии очень близкой беды.

– Что бы ни было… – начала мать низким, строгим голосом, уже сообщив самое тяжелое, – ты, Ростик, десятилетку окончишь!.. Продадим, наконец, комнату на Сходне… Продадим там всякие шурум-бурум! – Голос матери стал жестким и одновременно почти спокойным. – Что бы ни было, – повторила она, – но ты, Ростик, получишь среднее образование. А уж с институтом… Все от тебя будет зависеть.

– А еще пишущую машинку можно продать. Ты сама говорила – она дорого стоит! – попытался внести свою лепту в семейные планы Павлик.

Мать снисходительно посмотрела на него. Неожиданно достала из кармана кожаного пальто, что перешили из отцовского американского плаща, который ему выдали еще на фронте, когда он служил в авиации дальнего действия, пачку папирос «Север» и достаточно умело закурила.

Такого, чтобы отец или мать курили, ни Павлик, ни Ростик припомнить не могли!

– А чем же я тогда на жизнь буду зарабатывать? – тихо, но недобро проговорила Анна Георгиевна. И вдруг вспыхнула – почти гневом: – Нет, ты скажи! Если ты такой умный! Ростик в восьмой перешел – так? Ты еще в третьем. С двойки на тройку переваливаешься! А кто же кормить-одевать вас всех будет, а?! Да еще за учебу платить?! – Она отвернулась к перилам, чтобы не видеть наши испуганные лица.

Ребята стояли, продрогшие, на узком, горбатом мосту. По обеим набережным беспрерывным потоком шли огромные, загруженные чем-то тяжелым, наши и трофейные грузовики.