Страница 15 из 60
– Остановись, Тенгиз! – сказал Бэл, все это время безмолвно наблюдавший за нами. – Ночевать будем здесь. Вертолеты этот участок отработали и здесь больше не появятся. Не будем искать приключений на свою задницу.
Мы снова кинули рюкзаки на снег. Кажется, на сегодня все.
Лучше было бы вырубить во льду глубокую нишу, постелить палатку на снег, а на нее – кариматы. В пещере намного теплее и уютнее, чем в палатке, но Тенгиз, два раза тюкнув айсбайлем по ледовой стене, покачал головой и сказал, что рано еще ему могилу для себя рыть.
– Ставь палатку, а не болтай! – сказал он мне.
Для палатки балкон оказался маловат, две растяжки не на чем было закрепить, и пришлось один край палатки обложить снежными «кирпичами», которые мы с Гельмутом нарезали маленькой лопаткой. Мэд под руководством Бэла тем временем разожгла примус и разогрела рис с мясом.
Ужин прошел при гробовом молчании. Тенгиз и Бэл отложили себе каши в пластиковые тарелки и, поднявшись на несколько метров выше, расположились на каменной площадке. Они сидели, свесив ноги вниз, и поглядывали за нами.
Глушков все еще не пришел в себя и от еды отказался. Он мне сказал, что не чувствует пальцев ног. Когда я стащил с него ботинки, то выяснил, что обувь все же немного маловата ему и из-за этого кончики пальцев слегка «прихватило». Я стал растирать ему ноги, но это мало помогло. В моей походной аптечке, к счастью, были ампулы трентала и компламина, но они оказались замерзшими.
– Сунь в рот, – сказал я Глушкову, протягивая ему две ампулки, похожие на сосульки.
– Что это? Зачем? – вяло спросил он и, покачав головой, стал укладываться в спальный мешок. – Не хочу. Отстань от меня…
– Ты дурак, парень, – сказал я и тряхнул Глушкова за плечо. – В лучшем случае потеряешь пальцы. Тебе обязательно надо сделать укол.
Тенгиз, прохаживаясь у входа в палатку, заглядывал внутрь и прислушивался к нашему разговору. Мэд сидела рядом со мной, пила маленькими глотками кофе и смотрела на малиновую вершину Эльбруса. Темно-синяя тень быстро подбиралась к ней и гасила еще полыхающий огонь, словно море заливало лавовый язык.
– Только не разгрызи, как леденцы, – предупредил я Глушкова, когда все-таки уговорил его и он сунул за щеку ампулы. Мэд, зная, что Глушков не поймет ее, сказала, не отрывая губ от края чашки:
– Ты возишься с ним, как с маленьким ребенком.
– Это мой долг, – ответил я.
– Сейчас ты не начальник спасательного отряда, – тотчас возразила она, – а заложник.
Мне было тяжело дискутировать с Мэд по-немецки, и я предпочел молчание, хоть оно и было знаком согласия.
– Не надо брать в голову дурака, – сказал Гельмут, пристраиваясь вместе со своим спальником рядом с Глушковым. – Утро имеет больше мудрости, чем вечер. Спокойной ночи!
Понахватался русских поговорок, но правильно их произнести не может, – подумал я, кивком желая Гельмуту без нервных потрясений дожить до утра.
Глушков уснул с ампулами во рту, и мне пришлось зажать ему нос. Мэд следила за тем, как я вскрываю упаковку шприца, устанавливаю иглу, набираю лекарство.
– Он завтра сможет идти? – спросила она.
– Думаю, да, – ответил я.
Игла с трудом пробила толстый пуховик и достала до плеча. Глушков, не открывая глаз, поморщился. Я смотрел на его измученное, с синими тенями лицо и чувствовал, что жалость к нему сдавливает мое сердце. Такие люди, как Глушков, – вечные неудачники, и осознание своей беспомощности перед ликом судьбы порождает в душе неимоверное количество комплексов, которые способствуют новым неудачам, ввергая несчастного в замкнутый круг. Он не умеет нравиться, не умеет подать себя, убедить окружающих в своих замечательных качествах, и потому обречен на второстепенные роли, и потому беден, сер и скучен. Он пытается совершать сильные поступки, но они часто превращаются в нелепый порыв, в котором глупости намного больше, чем силы, и он опять упрекает себя за ошибки. Он считает себя намного хуже других и все грехи человечества принимает в свой адрес, хотя, может быть, намного честнее, порядочнее иных, но этого никто не замечает, и никто не нуждается в его качествах.
Мэд легла между мной и Гельмутом. Террористам достались самые плохие места – рядом с входом. Но это – их крест, и нести его им до тех пор, пока судьба не развяжет все узлы этой истории.
– Глупостью не заниматься, – предупредил из темноты Тенгиз. – По нужде не выходить. – Он зевнул. – А то буду делать пиф-паф.
Не знаю, что он имел в виду, когда говорил о глупостях, но, как только у входа раздалось ровное посапывание, Мэд вплотную придвинулась ко мне, провела пальцами по моим щекам, коснулась губ. Я ее не видел. В глазах, утомленных ослепительным светом, кружились зеленые пятна, плыли, сверкая золотом, горячие ледники, сахарные конусы, сыпался голубыми стеклянными кубиками ледопад… Темнота с легким запахом апельсиновой жвачки неистово целовала меня, словно губы мои были обмороженные, помертвевшие, и она возвращала их к жизни.
Глава 16
За ночь палатка промерзла насквозь, и когда я разжег примус, то стены и потолок, мохнатые от инея, словно усыпанные кристаллами соли, потемнели и обильно прослезились. Пришлось срочно эвакуировать спальные мешки и выкидывать их на снег.
Пока мы с Мэд ползали по палатке, собирая вещи, Глушков смотрел на нас через щелочки опухших век страдальческим взглядом, словно лежал на смертном одре, а мы его отпевали. Его состояние у меня не вызывало беспокойства. Слабость и головная боль – естественные симптомы у человека, который впервые поднялся на высоту выше четырех тысяч метров. Лучшее лекарство от «горняшки» – это активные движения. Я сказал об этом неприметному герою, но он не отреагировал.
Наши разбойники с утра были немногословны и малозаметны. Тенгиз был похож на исправившегося хулигана: он пожелал нам с Мэд доброго утра, причем к девушке обратился по-немецки («Guten Morgen, Frau!»), растопил на примусе кружку снега, умылся, почистил зубы и причесался. Его просветленные глаза излучали добро и кротость. Мне казалось, что он непременно должен сказать словами из анекдота: «Это я только кажусь злым и сердитым, а на самом деле я белый и пушистый». Бэл, не дожидаясь, когда Мэд приготовит кофе, отправился топтать тропу по перемычке, соединяющей предвершинный взлет Донгузоруна и пирамиду Когутая, увенчанную каменным козырьком, словно кепкой.
Я сидел на камне, греясь в солнечных лучах, и смотрел на комки облаков, налипшие к краям кулуаров и ущелий. Солнечный свет топил их, как снег; прямо на глазах облака таяли, редели, и вскоре сквозь них можно было различить мохнатые островки леса, тонкую нить шоссейной дороги и россыпь серых домиков. Гельмут, раздевшись до пояса, натирал себя снегом. На фоне ледников, облаков и дымчатой глубины ущелья он напоминал героя рекламы, пропагандирующей здоровый образ жизни.
– Как вы думаешь, Стас, – говорил он, кряхтя и охая. – Когда я был молодой, я был очень здоровый мужчина?
Гельмут напрашивался на комплимент. Его впалая грудь, поросшая редкими седыми волосками, покрылась розовыми пятнами. Руки казались непропорционально длинными. Над поясным ремнем выпирал дряблый животик. Для своих лет Гельмут выглядел неплохо, но я не мог сказать, что немец пышет здоровьем.
– Наверное, вы запросто купались в проруби, – помог я Гельмуту «удивить» меня.
– В проруби? – усмехнулся он, принимая из рук Мэд полотенце. Тщательно вытерся, надел плотную байковую майку, поверх нее – свитер. – Ихь воле видерхоле… Я должен вас разучивать…
– Разочаровать, – поправил я.
– Я был тонкий, слабый солдат, – с удовольствием признался Гельмут. – Когда мы шли на три тысячи, я не мог нести винтовку. Падал, падал, кушал снег. Лойтнант кричал, фельдфебель кричал… Я много болел. Пневмония, ангина, тонзиллит.
– С трудом верится.
– Но это есть правда. – Гельмут застегнул куртку и пригубил пластиковую чашку с кофе, которую ему подала Мэд. – Все говорят: плохо, что молодость убежала. Я говорю: хорошо. Молодость – это есть болезнь. Когда человек молодой, он делает ошибки. Много ошибок. Потом он их исправляет. Всю жизнь, которая осталась, он лечит раны.