Страница 11 из 43
– Что-то не так, да? – спросил он. – Мне показалось, душа моя, что…
– Пардон, – буркнула Анжелка и метнулась в туалет не столько по тошноте, сколько из острого желания закрыться и побыть в одиночестве.
В туалете, по счастью, обнаружилась душевая кабина и приличный шампунь; она когтями отскребла кожу, вымыла голову, потом вернулась.
– Извини, – сказала она. – Я, кажется, перебрала с водкой.
– Тебе нехорошо?
– Уже лучше. А ты, Тимоша, в этом халатике очень трогательный, – она хихикнула, – очень такой сексапил, только борода торчит. Давай поменяемся.
Анжелка накинула махровый халатик, а Тимофей Михайлович, облачившись в полыхающий огненными драконами халат, еще больше раздался в плечах, плеснул себе еще водки и грозным чернобородым карлой присел на диван перед наложницей.
– Похоже, ты у нас просто не до конца растаможенная, а? – спросил он, оскалив крепкие белые зубы.
– Это как? – не сразу сообразила она. – Непротраханная, что ли? Очень даже возможно. А нечего было, между прочим, – она обиженно надула губки, – нечего было выбрасывать презерватив. Мне без него страшно. И непривычно.
– А с ним, надо полагать, привычно и нестрашно, – развеселился Тимофей Михайлович. – Тогда позволь, на правах старого друга, задать нескромный вопрос: у тебя кто-нибудь есть, кроме меня? Из мужчин, я разумею…
– Пока нет, – сказала Анжелка.
– Но ведь были, так?
– Ты давишь на меня своим интеллектом, Дымшиц, – съязвила она. – Был один солидный дядечка, лидер независимых профсоюзов, отдыхал со мной прошлым летом в «Морском прибое» – то со мной, то на мне, замучался отдыхать. А еще один мальчик позапрошлым летом в Артеке…
– Понятно, – сказал Дымшиц. – И как?
– А никак, – честно ответила Анжелка, подумала и добавила: – Так себе. Сам видишь, как.
Тимофей Михайлович ухнул в себя стакан водки, задумчиво пососал маслинку и оглянулся на емкости:
– Как бы мне, елы-палы, не закрутиться с этим делом…
– Наверное, я какая-то не такая, – сказала Анжелка. – Бесчувственная, наверное.
– Ты что, ни разу не кончала со своими боссами-пионерами?
– Почему не кончала, очень даже кончала. Только не с ними.
Дымшиц посмотрел, вздохнул и сказал:
– Я тебя внимательно слушаю, душа моя. Я, можно сказать, весь внимание.
Анжелка разлеглась на боку и, поигрывая полой халатика, стала рассказывать, одновременно забавляясь реакцией Дымшица: он внимательно слушал, однако на каждый разлет полы реагировал с четкостью автомата – взгляд послушно упирался в пах, а зрачки суживались, словно включался дополнительный источник света.
Первый и единственный раз она кончила осенью девяносто первого года, когда училась в девятом классе. Ей нужны были зимние сапоги, и мама по старой памяти отправила Анжелку в «Петровский пассаж», к знакомому товароведу: «Найдешь, сказала она, – на третьем этаже Нину Васильевну, она тебе подберет». Анжелка пошла, выбрала, поблагодарила Нину Васильевну, запихнула обувную коробку в пакет и пошла бродить по обшарпанному, пораженному мерзостью запустения пассажу. Был самый пик агонии госторговли. Через месяц пассаж закрывался на реконструкцию, склады опорожнялись, выбрасывая на полки залежалый товар в «комплекте» с остатками дефицита, и толпы покупателей во главе с перекупщицами, смуглыми фиксатыми тетками в пуховых платках, осатанело штурмовали прилавки. В одной из секций, закрытой для приема товара, сгружали модные прозрачные зонты-кабинки. Анжелка, подглядев в щелочку, прилипла к стеклянной двери – она давно о таком мечтала, – а вокруг постепенно скопилась толпа, прижало – не продохнуть, потом дверь подалась, и бабы с визгами, криками, бранью ринулись внутрь. Анжелку щепкой прибило к прилавку, прижало пахом, возило и терло по прилавку напором обезумевших женщин – она кричала и ругалась, как все, а потом замолчала, закусила губу, молча протягивала продавщице деньги, наблюдая себя как бы со стороны или сверху, словно ее затоптали еще на входе – в паху сладкозвучно ныл колокольчик, до зонтиков было рукой подать, вокруг пыхтели, стонали, умоляли, давили, а колокольчик в паху щекотно дребезжал, заунывно гудел, набухал звонами, куполами, звездами, потом ухнул вниз и взорвался горячим медом. Анжелка почувствовала себя арфой, стянутой вибрирующей струной позвоночника: она сладко зазвучала внутри себя, промычав снаружи, и наконец-то смогла привлечь внимание продавщицы…
– Обалдеть, – сказал Дымшиц. – Замечательно. Хоть бери и вставляй в хрестоматию для девятого класса…
Он помолчал, подумал, потом спросил:
– А что, порнуха тоже не возбуждает?
Анжелка рассмеялась.
– Эта порнуха, Тима, у меня с самого детства перед глазами, так что можешь себе представить. Реакция отрицательная, как на молоко с медом.
– На меня тоже отрицательная реакция?
– На тебя положительная, Тима. Мне вообще с тобой хорошо, потому что ты свой. А чужих я боюсь, вот и все. Еще вопросы будут?
– Вопросы потом, – согласился Тимофей Михайлович, притягивая ее к себе за лодыжки.
Она подъехала к нему задним ходом, нашлепнув на пупок тот самый пакетик с презервативом. Дымшиц зверски осклабился, зубами схватил пакетик и съел его Анжелка ахнула, – потом извлек из кармана ее халатика. Анжелка зааплодировала.
– Мишка, подлец, держит аппаратуру в сейфе, – сказал Дымшиц, хитро прищуриваясь, – но я там внизу углядел «Киев», в умелых руках очень даже сумасшедшую камеру. Хочешь, пощелкаем?
– А можно? – встрепенулась Анжелка. – Только чур, не голой. А ты умеешь?
Дымшиц хмыкнул, играючи подхватил ее на руки и понес вниз. Запустив Анжелку в костюмерную, он на всякий случай проверил камеру, нет ли в ней пленки, выставил на стол для блезиру несколько нераспечатанных коробков с пленкой и занялся светом.
– Это, наверное, судьба, – сказала Анжелка, выволакивая из костюмерной охапку нарядов. – Мне сегодня на Арбате два раза предлагали щелкнуться. Почти бесплатно, за телефончик.
– Это называется рифмой, – пояснил Дымшиц. – Прямой рифмой. В жизни полно рифм – прямых, перекрестных, смысловых, музыкальных – только мы не видим и не слышим. А те, кому дано, видят ажурный каркас бытия, сплетенный из золотистых нитей судьбы. Вот так-то, душа моя. Имеющий уши да слышит.
– Да слышит да видит да ненавидит, – процедила Анжелка, в лиловом облегающем платье продефилировав мимо него к экрану. – Я готова, фотограф.
Дымшиц притащил кресло, вручил Анжелке страусиное перо и приступил к съемкам, радуясь ее оживлению. Анжелка лихорадочно меняла наряды, позы, обличья, играя в топ-модель и вздрагивая от звучных щелчков затвора, потом перестала вздрагивать и даже не надевала платья, только драпировалась, а напоследок и вовсе обошлась одной шляпкой, чувствуя, что по-настоящему возбуждается от тусклого нефтяного сияния объектива, от свежего, как сквозняк, переживания собственной наготы; она вспомнила про презерватив в халатике, нашла, прилепила на язык и сфотографировалась в столь откровенной позе, что Дымшиц, загоготав, почувствовал себя полным кретином – это надо было фотографировать.
Она подошла к нему голая, решительная, в черной шляпке, похожей на разоренное воронье гнездо, с зажатым в кулачке презервативом, распахнула на Дымшице его императорский халат с драконами и опустилась перед ним на колени; они легли прямо на пол, на ворох тряпья, и она почувствовала в нем сильное, неутомимое, поросшее щекотной курчавой шерстью животное, великолепный подарочный экземпляр с прекрасными зубами и толстым мускулистым концом. Чувство плоти было сильнее, чем в кипящей хлорированной газировкой ванне, разрушительнее, чем в «мерседесе», не говоря о выцветших санаторно-курортных лентах, а большего и не требовалось – большего просто не могло быть, настолько он был реален. Он был неутомим, зубаст, реален, и не было в нем волшебства, которого не было ни в чем и нигде.