Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 50

Вот и я вошел с той же улицы в тот же дом, и тоже увидел мундиры.

Только мундиры были другие.

Я пришел за час до объявленного времени, а в вестибюле Центрального дома литераторов уже было людно.

Вечера «Апреля», писательской ассоциации в поддержку перестройки, собирали уйму народа. В Большой зал, где было шестьсот кресел, набивалось до тысячи человек: сидели на ступеньках, впритирку стояли в проходах, заполняли балкон, толпились в кулисах.

Вечер, посвященный памяти Андрея Дмитриевича Сахарова, длился пять часов без перерыва, уже близилась полночь, был риск не попасть в метро, не дождаться троллейбуса (а среди этой изысканно интеллигентной публики мало кто разъезжал в собственных автомобилях, тем более зимой), но никто не уходил, настолько важным и острым был разговор о наследии Сахарова, о судьбе русской демократии.

Сахаровский вечер подстегнул интерес общественности к «Апрелю», и можно было предвидеть, что нынче соберется не меньшая аудитория, чем в прошлый раз.

Раздевшись, я подошел к афише.

18 января 1990 года. Вечер «Апреля».

В программе: 1. Презентация альманаха «Апрель».

2. Открытый микрофон

Ведущие: Евгений Евтушенко, Вадим Соколов,

Яков Костюковский, Александр Рекемчук

Несколько слов об этом самом «открытом микрофоне». Он родился вместе с «Апрелем» и зазвучал во весь голос на первом же его собрании. То есть, любой и каждый участник собрания имел право подойти к микрофону и сказать залу все, что он считал нужным сказать: согласиться с предыдущим оратором, возразить ему, внести свое предложение, зачитать свой собственный проект резолюции, заявить свой протест или даже послать всех к чертовой матери...

Для такого выступления не надо было заранее записываться в список ораторов, посылать записки в президиум, кричать с места — почему не дают слова? — иди и говори.

У пилонов фойе расположились столы, с которых достаточно бойко продавались книжки новорожденного альманаха «Апрель». В нем — стихотворение Евтушенко «Танки идут по Праге», ходившее раньше лишь в списках, рассказы Солженицына, Искандера, «Предвыборная платформа» Сахарова, речь взбунтовавшегося против партократии Ельцина, произнесенная недавно здесь же, в Большом зале ЦДЛ.

Я спустился по левой лестнице, ведущей в бильярдную, в подвальный буфет и в мужскую уборную.

(Да простятся мне эти подробности. Но я и сам в тот вечер еще не мог предполагать, что спустя несколько месяцев мне придется излагать эти обстоятельства и детали, прослеживать этот маршрут буквально шаг за шагом, минута за минутой.

«Защитник Побезинский: Вы можете привести еще какого-нибудь свидетеля в подтверждение этих слов, что кто-то видел вас в этот момент в подвале?

Свидетель Рекемчук: Я не могу привести сейчас ни одной фамилии, но я прошу вас учесть, что в этом же подвале у нас находятся курилка и туалет. Мы иногда посещаем эти места)».

На лестничной клетке, стесняя проход, стояла полудюжина молодых людей с накаченными торсами, «качки», как именовали их в народе. На них были черные мундиры с одинаковыми нашивками на груди: Георгий Победоносец на белом коне поражает копием дракона. Головы молодцов были коротко острижены, виски высоко подбриты.

Среди них выделялся человек возрастом постарше, с наметанным и цепким взглядом.

Походя, я уловил свою фамилию, произнесенную им вполголоса, и еще какой-то неразборчивый комментарий к ней.

На фоне белого кафеля туалетной комнаты так же резанули глаз черные рубашки, непривычные в писательском пестром обиходе.

И в густом табачном дыму запьянцовского нижнего буфета, андеграунда — те же черные мундиры, те же черные рубашки...

Вернулся в вестибюль. Взгляд, теперь уже настороженный и внимательный, выхватил из толчеи еще несколько плотно сбитых групп молодчиков в черном, со святым Георгием и змием, накаченных, коротко остриженных, впрочем, среди них были и фигуры тщедушного сложения, были и патлы до плеч, были и усы, и бороды — только с первого взгляда они показались мне все на одно лицо.

Чувство тревоги нарастало.

В «Апреле» придерживались достаточно широких взглядов, иначе нас нельзя было бы считать демократами, и на наших собраниях присутствовали не только писатели, но и многочисленные гости, художники, музыканты, актеры, ученые, политики, набирающие вес, священнослужители, армейские офицеры-вольнодумцы, студенты.

Но надо признаться, что несмотря на широту взглядов и записной демократизм, мы неприязненно относились к появлению на наших писательских собраниях людей посторонних, кликушествующих политических маргиналов и уличной шпаны.





Однако вышколенные молодцы в черной униформе никак не подходили под определение шпаны.

Проходя мимо одной из групп — не той, что была на лестнице, а другой — я опять уловил слухом свою фамилию, названную старшим среди них, почувствовал на себе запоминающие взгляды.

Пришло ощущение, что я опять, в который раз, смотрю по телеку черно-белый сериал «Семнадцать мгновений весны», где по коридорам Гестапо разгуливает, тоже в черном и белом, засланный советский товарищ.

Вспомнилась фраза Юлиана Семенова, автора этих «Семнадцати мгновений», человека столь же информированного, сколь и близкого кругам охраны порядка — фраза, оброненная в разговоре, которую я записал в свой дневник еще в самом начале восьмидесятых:

«...Фашистского переворота в стране все равно не избежать, поскольку слишком крупные силы задействованы в этом направлении. Это произойдет, хотя и явится переходной фазой исторического развития в России...»

Так ведь и там, в Германии, это явилось всего лишь переходной фазой.

Фойе, соединяющее оба здания Дома литераторов, старое и новое, тоже постепенно заполнялось знакомыми и незнакомыми людьми.

В его глубине я увидел вожаков «Апреля» — критика Вадима Соколова, кинодраматурга Якова Костюковского, очеркиста Игоря Дуэля.

На их лицах была тень озабоченности.

— Мне кажется, — сказал я, подойдя и пожимая руки, — что сегодняшний вечер не состоится.

— Мы уже позвонили в милицию, — отозвался Костюковский. — Они обещали прислать наряд, но пока не видно...

Прозвенел троекратный звонок, возвещавший, что пора начинать.

Мы направились к деревянной лестнице, которая вела в комнату за сценой, а оттуда и на сцену.

Зал был набит битком. Можно было уповать на то, что насторожившие нас незваные гости, сколько бы их там ни было, растворятся в тысячной аудитории, что их не будет ни видно, ни слышно.

Но я увидел их тотчас: ряды зияли, будто черными дырами, теменью форменных мундиров. Они не слепились в сгусток где-нибудь слева или справа или посередине, а рассредоточились по всему залу в шахматном порядке — и на подступах к сцене, и на флангах, и в дальних ложах. Они, совершенно очевидно, держали под контролем весь зал и заранее знали, как это следует грамотно делать.

Яков Костюковский направился к микрофону.

— Дорогие друзья, — бодро начал он.

— Твои друзья в Израиле! — ответили ему из зала.

— В Израиле у меня тоже есть друзья, — мягко парировал сатирик.

— А Гангнус где?

— Мы пришли на Гангнуса!

— Давайте сюда Гангнуса...

Им нужен был Евтушенко. Я уже упоминал, что в афише вечера среди ведущих значился Евгений Евтушенко. Но он запаздывал, может быть, задержали парламентские дебаты: год назад он стал народным депутатом. В его поэме «Мама и нейтронная бомба», написанной верлибром и опубликованной «Новым миром», была строка: «До войны я носил фамилию Гангнус...» В издательстве «Советский писатель» работал его брат Александр Гангнус, носивший фамилию отца-латыша. В том не было секрета. Но, по-видимому, был достаточный повод для скандала.

Шум в зале нарастал.

Поднялась с места Наталья Иванова, литературный критик, работавшая в «Знамени». Она что-то говорила, обращаясь к залу, но слов не было слышно.

Ее попросили подняться на сцену, к микрофону.