Страница 1 из 50
АЛЕКСАНДР РЕКЕМЧУК
КАВАЛЕРЫ МЕНЯЮТ ДАМ
Повесть
Сюжет со слезой
По утрам я ходил, как на работу, к газетным стендам на автобусной остановке в Марьиной Роще.
Я не выписывал газет, потому что у меня не было постоянного адреса в Москве. Жил приживалом у мамы в шестиметровой клетушке коммунальной квартиры. Но и мама жила там из милости: дальние родственники подались на Крайний Север, за деньгой, а ей поручили стеречь эту клетушку, присматривать за барахлом, платить за квартиру и свет.
Милиция прописала нас на этой жилплощади, но, конечно, хозяевами мы там себя не чувствовали. И не могли позволить себе такого барства — выписывать на дом газеты...
Конечно, можно было их просто покупать в киоске — там же, на Сущевском валу, у остановки 19-го автобуса. Но у меня в кармане не было ни гроша. Не то, что на газеты, а даже на кружку пива, на пару сосисок с ломтем хлеба в ближайшей живопырке.
Я всё никак не мог устроиться на работу. Ходил по редакциям, с гордостью предъявлял только что полученный диплом Литературного института, заполнял анкеты. Но кадровики, заглянув в мою анкету, едва не падали в обморок: отец расстрелян в 1937 году, мать исключена из партии, у самого строгий выговор с занесением, тетки-врангелевки проживают во Франции, бывший отчим — в Австрии...
И всё: от ворот поворот.
Но я не падал духом.
Слава богу, в Москве было много редакций, полно газет и журналов, и еще не во всех я успел получить отлуп.
А вечерами садился к старенькой пишущей машинке и отстукивал очередной рассказ.
Один из них послал на конкурс, объявленный «Комсомольской правдой».
И случилось чудо: его напечатали. Однажды утром, как обычно, подошел к стенду у автобусной остановки на Сущевском валу и увидел: Александр Рекемчук, СТУЖА... Даже число навсегда врезалось в память: 11 апреля 1954 года. Три колонки убористого текста через всю полосу, сверху донизу. А сбоку — стихи какого-то Николая Доризо: «Помнишь, мама моя, как девчонку чужую я привел к тебе в дочки, тебя не спросив?..» И ноты: музыка Никиты Богословского.
Я, конечно, обрадовался несказанно. Особенно после того, как в бухгалтерии на улице «Правды» мне отсчитали деньжат за эту публикацию — вполне прилично по тем временам: хватило и дома отпраздновать, и друзей угостить, и еще чуть-чуть осталось на следующие дни.
И теперь я ходил на Сущевский вал, к газетным стендам, уже не просто ради того, чтобы узнать, какие новости на свете — как там вспахивают целину? что обсуждают в Организации Объединенных Наций? — но и с совершенно конкретной целью: какие еще рассказы опубликует «Комсомольская правда» из числа поступивших на конкурс? Кто там намерен составить мне конкуренцию? С кем велите знаться?..
И вскоре соперник объявился.
На очередной литературной странице «Комсомолки» был опубликован рассказ Юрия Нагибина «Любовь».
Повинюсь: это имя тогда мне мало что говорило. Ведь я с юных лет писал стихи, и в Литературный институт поступал как поэт, напутствуемый рекомендациями признанных мэтров — Владимира Луговского и Павла Антокольского. Посещал поэтический семинар, и лишь в самом конце учебы — когда вдруг ощутил потерю поэтического голоса, — решил попробовать себя в прозе. Диплом защитил несколькими рассказами да еще очерками, опубликованными в «Огоньке».
К этой поре я был гораздо более сведущ в именах поэтических (тут мог часами шпарить наизусть и Гумилева, и Цветаеву, и Пастернака), нежели ориентировался в обширном хозяйстве советской прозы — я там всего лишь и знал, что Фадеева и Шолохова, Леонова и Эренбурга.
Стыдно признаваться, но имя Юрия Нагибина вызывало у меня лишь одну внятную ассоциацию: я знал, что раньше он был мужем нашей студентки, милой и приветливой девушки Маши Асмус, дочери профессора Валентина Фердинандовича Асмуса, читавшего в Литинституте курс логики. Как утверждала молва, эту Машу у него отбил Виктор Ревунов, дылдистый студент, тоже прозаик, но куда более знаменитый, чем Нагибин. И сознаюсь теперь, что в этом мужском соперничестве я был всецело на стороне Ревунова, поскольку он учился в нашем институте, а Нагибин — в Институте кинематографии. Поделом ему!
Однако все эти житейские перипетии сами по себе не были фактом литературы.
Фактом литературы был рассказ «Любовь», пропахший насквозь свежим клейстером, который сейчас красовался передо мною на газетном стенде в Марьиной Роще.
«Егор вышел на крыльцо, и грудь ему опахнул пронзительный февральский ветер... Три с лишним года назад покинул он родную деревню, и все эти годы, наполненные трудной борьбой за жизнь, ему не переставало мерещиться возвращение домой. Егору выпала на долю нелегкая юность. Едва он поступил в институт, как умер отец, и Егор оказался единственным кормильцем семьи. После смерти отца, бессменного председателя колхоза, хозяйство артели пришло в упадок, и мать почти ничего не получала на трудодни...»
Всё на месте.
Колхозный паренек, проучившийся три года в каком-то институте, приезжает на побывку в родной колхоз. Да и там, в городе, он в свободные от занятий часы подрабатывал то носильщиком, то грузчиком, то маляром. И учился-то, поди, в приличном институте: на инженера либо на агронома. А не околачивал груши в Литературном или ВГИКе... впрочем, если бы герой учился в литературном или кинематографическом, то его бы и звали соответственно: не Егором, а Гариком или Эдиком.
Вот и у меня в рассказе «Стужа» главный герой, Костя Чобот, вкалывает, будь здоров, в путейской бригаде, да не где-нибудь в южных благодатях, у Черного моря, а в самом что ни на есть Заполярье, на станции Седое Озеро, где морозы под пятьдесят! И девушка у него — Устенька Айнукан, станционная смазчица, сама местная, эскимоска... Тоже всё путем!
Ну, а где же про любовь?
«Егор любил Настю... Однажды, собирая грибы, девятилетний Егор повстречал в глубине леса крошечную незнакомую девочку; она горько плакала, прижавшись лбом к стволу березки. Девочку звали Настей, и она потерялась. Впервые ощутив себя взрослым и сильным, Егор помог ей высморкать нос, вытер слезы и, взяв за руку, вывел из лесу...»
Вот теперь полный порядок! Особенно умиляла эта непритязательная деталь: помог ей высморкать нос...
Затушив подошвой окурок, я хотел уж было переключить свое внимание на другие газетные публикации — про целинные земли, про Организацию Объединенных Наций.
Однако мстительное чувство соперника заставило дочитать рассказ до конца.
А дочитав, я достал из пачки новую беломорину — последнюю — и вернулся к началу.
Конечно же, повзрослевшая Настя не дождалась своего дружка, уехавшего в город учиться на агронома. Устроилась прачкой в хозяйстве ближайшего санатория, а там, известно, что за публика: танцы-шманцы, ухажер за ухажером... какой-то Удальцов даже обещал жениться, забрать в Москву, да, видно, позабыл...
И этот поворот сюжета был мне знаком: сто раз читал, сто раз видел в кино.
Ненароком, конечно, подслушает Егор беседу Насти с закадычной подругой:
«— ...Ох, Настька, и запуталась ты!
— А тебе что? — звонким голосом, в котором слышалась и обида и бессильная детская злость, воскликнула Настя. — Я запуталась, мне и распутывать. Если хочешь знать, у меня есть один человек... Мне только кликнуть стоит, он тут же явится!
— Что же за человек такой?
— А такой! Мы с ним всю жизнь друг дружку любили, только он потом учиться уехал...
— Опять же уехал! — усмехнулась подруга. — Значит, не больно ты ему нужна была.
— Вот и нужна! — с гордым вызовом сказала Настя. — Никому, может, и не нужна, а ему нужна. Только позови я...»
По всем правилам, славный парень Егор должен был вот тут же расплеваться с этой блядью — на, держи свои фотки, отдай мои письма, — и отбыть обратно в город, где учился на инженера.
И там жениться на хорошей девушке, вроде моей Устеньки Айнукан, станционной смазчицы с Седого Озера.