Страница 3 из 14
— Всякое искусство напоминает вечернюю зарю, — произнес Хисикава. Как обычно, перед тем как изложить свою теорию, он сделал паузу и следил за реакцией слушателя. Эта многозначительная пауза Хонду раздражала куда больше, чем болтовня собеседника.
Смуглые щеки делали Хисикаву неотличимым от тайца, но на теле кожа была совсем не такой, как у местных жителей, а мучнисто-белой и дряблой. Освещенный в профиль последними лучами заходящего солнца, он повторил:
— Искусство — это грандиозный закат. Все как в древности, когда прекрасное, сжигая, приносили в жертву. В этой бессмысленной красочности заката исчезнет разум, долго существовавший при свете дня, и неожиданно обнаружит свой конец история, считающаяся вечной. Ведь красота, заслонив взор, сделает всякое человеческое занятие бессмысленным. Когда видишь это великолепие, эту сумасшедшую гонку облаков, то сразу выцветают мечты о «лучшем будущем» и прочем вздоре. Важно только то, что происходит сейчас, когда воздух отравлен цветом. Что имело свое начало? Ничто. У всего есть только конец.
Закат не несет никакого смысла. В ночи же есть суть. Это — космос, смерть и неорганическое существование. И день тоже имеет смысл. Ведь все человеческое принадлежит дню.
А в чем смысл вечерней зари? Да такого понятия нет. Это просто игра природы. С разнообразием формы, света, цвета, — бесцельная, но серьезная игра. Посмотрите вон на ту лиловую тучу. Природа редко устраивает такое пиршество цвета. Облака презирают симметрию. Но это нарушение порядка связано с нарушением куда более фундаментальных вещей. Если огромные белые дневные облака — аллегория нравственного благородства, то выходит, что добродетель можно воспринимать в цвете?
Искусство раньше всех предвидит великий конец своей эпохи, готовит этот конец и практически осуществляет его. В искусстве варится вся та роскошь, которая занимает людей в их жизни, — изысканные еда и вино, красавицы и роскошные одежды. Все эти вещи жаждут выражения. Формы, которые мгновенно подчиняют себе все в жизни человека. Разве закат не то же самое? И ради чего он существует? На самом деле цели-то у него никакой нет.
Придирчивые эстетические оценки более тонких или второстепенных вещей (я говорю о столь выдержанной линии, которая очерчивает вон то оранжевого цвета облако) соотносятся с универсальностью небесного: внутренние, потаенные свойства, окрасившись, становятся заметными, связанными с внешними признаками — вот что такое закат.
Другими словами, закат — это экспрессия. И функция заката только в экспрессии.
Испытываемые человеком робость, радость, гнев, огорчения приобретают вселенские масштабы. Невидимые миру цвета человеческого нутра в результате подобной операции расплескиваются по всему небу, становятся внешними атрибутами. Самые незначительные проявления нежности, деликатности оказываются связанными с мировой болью, и страдания в результате множатся сами по себе. Бесчисленные мелкие теории, с которыми люди носятся в своей дневной жизни, оказываются втянутыми во взрывы чувств вселенского масштаба, в блистательную свободу этих чувств, и люди осознают бесполезность различных систем. Это проявляется… длится порядка десяти минут… а потом исчезает.
Закат — это мгновение. Это как полет. Закат порой — крылья нашего мира. Как крылышки колибри, которые переливаются цветами радуги и заметны только тогда, когда птичка машет ими, стараясь втянуть в себя цветочный нектар, так и в мире — в лучах заката можно украдкой подсмотреть полет: все материальное, охваченное восторгом, опьянением, порхает, порхает… а потом падает на землю и умирает.
Хонда, слушая вполуха слова Хисикавы, наблюдал, как небо над другим берегом реки окутывают вечерние сумерки: теперь оставалась лишь слабая полоска света на горизонте.
Так что же, всякое искусство есть закат? А ведь на том берегу храм Утренней Зари!
Вчера рано утром Хонда, наняв лодку, переправился через реку и посетил храм Утренней Зари.
Время он выбрал самое удачное — как раз перед восходом солнца. Было еще сумеречно, солнце слегка позолотило лишь острые шпили храмовых башен. Заросли кустов вдоль дороги разрывал птичий гомон.
По мере приближения все лучше становилось видно, что башня храма богато инкрустирована плакетками с красным и синим рисунком в китайском стиле. Башня делилась на ярусы, обозначенные перилами: перила на первом ярусе были коричневыми, на втором — зелеными, а на третьем — темно-фиолетовыми. Бесчисленные плакетки-инкрустации изображали цветы: в серединке — маленькая, желтая тарелочка, а вокруг раскрылись тарелочки-лепестки. Рядом тянулись к небу цветы, где сердцевиной служила перевернутая чашечка бледно-лилового цвета, а на лепестки пошли тарелочки с разноцветным узором. Листвой была черепица. С вершины на четыре стороны свесили свои хоботы белые слоны.
От этой многоликости, от повторяемости узоров захватывало дух. Расцвеченная красками, облитая светом башня состояла из нескольких слоев, к вершине она сужалась, и казалось, будто оттуда стекают сказочные мечты. Подножие круто взмывавшей лестницы тоже было сплошь покрыто цветочным узором, каждый из ярусов башни поддерживали скульптуры птиц с человеческими лицами. Ярусы, нагруженные мечтами, ожиданиями, молитвами, громоздились друг на друга и подбирались к небу. Сотни тысяч тарелочек мгновенно улавливали лучи утренней зари, пробивавшиеся с противоположного берега реки Менам, и превращались в сотни тысяч крошечных зеркал, и все это сияло, как огромная перламутровая раковина.
Эта особенность уже давно отвела башне роль колокола, возвещавшего рассвет. На утреннюю зарю она отзывалась сиянием красок. Башня и создана была затем, чтобы передать силу, значительность, взрыв, которыми сопровождалось зарождение дня.
В охряном пламени отраженной в бурых водах реки Менам утренней зари сверкал ее силуэт — предвестник жаркого дня, обещание того, что сегодняшний день наступит.
— Храмов, пожалуй, достаточно. Сегодня вечером я поведу вас в интересное место, — сказал Хисикава Хонде, рассеянно смотревшему на тонувший в сумраке храм Утренней Зари. — Вы видели и Ват По, и Ват Пракео, в Мраморном храме удостоились чести наблюдать посещение храма регентом. Вчера утром съездили посмотреть храм Утренней Зари, если увлечься, продолжать можно бесконечно, вы и так увидели достаточно.
— Да? — неопределенно отозвался Хонда. Было неприятно, что его отрывают от размышлений, в которые он погрузился.
Хонда думал сейчас о старом дневнике снов Киёаки, который лежал на дне его чемодана: он давно не брал дневник в руки и собирался в путешествии перечитать его на досуге. С тех пор как Хонда сюда приехал, он этого еще не сделал: было жарко, да и лень. Однако яркие тона субтропиков, описанные в одном из снов, были свежи в памяти. Вечно занятый Хонда согласился на поездку в Таиланд не только из-за работы. Через Киёаки он был знаком с двумя сиамскими принцами, и в том возрасте, когда люди столь чувствительны, наблюдал со стороны печальный конец любви одного из них к принцессе Йинг Тьян, помнил историю потерянного кольца с изумрудом, и благодаря тому, что Хонда считал себя сторонним наблюдателем, его память заключила неясные картины в прочную, жесткую рамку. Когда-то он решил для себя, что должен посетить Сиам, но с тех пор прошло много времени.
Однако душа сорокасемилетнего Хонды чуралась мелких чувств, и он незаметно привык, встречаясь с чем-то новым, сразу присматриваться, нет ли тут обмана или напыщенности. «То был мой последний порыв», — иногда думал Хонда. Он имел в виду сильное чувство, заставившее его в свое время оставить должность судьи ради того, чтобы спасти Исао, в котором он увидел возродившегося Киёаки…
Тогда он потерпел полное поражение, реализуя идею «помощи ближнему».
Хонда, перестав верить в возможность помощи ближнему, как адвокат, наоборот, преуспел. Избавившись от страсти, он начал добиваться успехов. И по гражданским, и по уголовным делам он перестал брать небогатых клиентов. И получилось, что дом Хонды процветал теперь куда сильнее, чем при отце.