Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 133

Красной незрячей пленкой подергивались у Кормилицына глаза. Он простонал, падая и мечась:

— Она мне с этим Экзакустодианом... везде! Деревья палые вижу в лесу — они. Вхожу в темноту — они двое. Я закрываю глаза — опять они, они. Как же она его ночью-то, в обнимках-то, кличет... Кузей, что ли?

Его трепало в горячем знобе, и можно было представить, какие видения день и ночь наполняли пространство вокруг него. При этом ревность удесятеряла воображаемое количество соперников; они шли уже взводами, и всегда в центре их, развеселая, находилась Зоська. (А на деле это была тихая женщина, которой вконец опротивели унылые и восторженные клятвы кормилицынской любви!) Становилось понятно, что он убил бы ее, будь она поблизости...

Рассчитав все последующие за преступлением события, Глеб увидел в этом неплохой способ избавиться от Кормилицына. О, Зоське было гораздо больше причин опасаться за жизнь, чем Протоклитову. Тогда Глеб решил помочь другу, направить его руку так, чтобы не промахнулась. Надо было спешить: ненависть мелкого человека требует немедленного насыщения. Утром Глеб положил револьвер в корзину на прежнее место: так ставят перемет на рыбу. Он уходил в депо с уверенностью, что час спустя Кормилицын в поисках свежей рубахи наткнется на находку и сама вещь надоумит его. И верно, на другой же день Глеб не нашел револьвера на месте: наживка была проглочена... но к вечеру оружие появилось снова, чтобы исчезнуть через сутки. Кормилицын колебался выстрелить в свою вчерашнюю любовь, и Глеб решил усилить свой гипноз прямыми расспросами о Зоське.

Замышленную операцию он проделывал не слишком тонко, не церемонясь с сердцем этого скучного солдата. Он интересовался подробностями его запоздалой любви; он выражал сочувствие выгнанному любовнику; он растравливал зверя в нем, завинчивал свои слова, как штопор, в затверделую шкуру Кормилицына, нащупывая какой-то самый чувствительный в его мужском достоинстве нерв... Предположения Глеба не оправдались. После первого же дня работы Кормилицын заявился полумертвый от усталости и тотчас же завалился спать. Он набросился на работу с яростью голодного; никто не требовал от него таких усилий. Он нарочно изматывал себя на самом тяжком, вертел ручные домкраты, поднимал паровозы на обточку; снимал дышла, чистил шлаковые каналы. Его чрезмерная расторопность могла даже внушить опасные подозрения, что не только ради заработка он поступил в черемшанское депо; старательность могли принять за маскировку. Одновременно Кормилицын стал посещать всякие кружковые занятия, высиживал скучные лекции, и девственное невежество в политических вопросах надежно охраняло его от посторонней зоркости. Ему нравился этот угар; он верил, что вместе с обильным потом с него сползает и вчерашняя шкура. Постепенно его наружность, речь, повадки становились неотличимы от тех же свойств его товарищей. Он выглядел теперь трезвее, черный воздух депо оказывался благодетельным для его душевного здоровья. Переезд в общежитие задерживался по разным причинам; так же как когда-то от кашля Кормилицына, теперь Глеб страдал от его чрезмерного храпа. Призрак Зоськи не ломился более в наглухо замкнутую дверь, забаррикадированную паровозными топками, бидонами со смазкой — всем, что в течение дня проходит через руки чернорабочего. (И Глеб решал со сдержанным сожалением, что, может быть, там, во сне, Кормилицын и убил ее!) Постепенно между ними устанавливались нормальные отношения начальника и подчиненного.

...И вот уже он пытался произнести самое слово -т социализм. Глеб сердился, когда робкий и затихший Кормилицын приходил к нему и длинно выспрашивал, как именно будет выглядеть этот новый мир. И ни разу Протоклитову не удавалось насытить жгучую жажду знания в этом дикаре.

— Я присматриваюсь к тебе, Глеб. Ты ешь серый хлеб, знаешь только свои паровозы, спишь на жестком, не высыпаешься...

Тот отшучивался:

— Ничего, со временем отосплюсь за всю жизнь.

— Ты не хочешь говорить со мной об этом?., может быть, мой язык оскверняет твою будущую страну? Но ты сам-то... Ведь нельзя же верить в ничто! — Очень путано он выкладывал свои опасенья; по его мнению, мысль всегда концентрируется в одной общественной прослойке, как капитал в руках стяжателя, а мысль вместе с собственностью не отнимешь у людей.

Протоклитов говорил, зевая:

— Мысль станет достоянием всех. У каждого будет с избытком времени подумать о мире и о себе.

— Вот-вот! — подхватил Кормилицын. — Но ведь никто не может предписать, чему вырасти на его костях, а?

— Что ты хочешь сказать?

— Новые-то люди родятся от старых, а ты загляни вовнутрь себя. Тебе все ясно там? Непонятно, но я не умею точнее... Хорошо, вот: кто же будет править ими?

— А зачем это им нужно, чтобы ими управляли? Тогда не будет власти.

— Кто же укажет им, куда двигаться.., или что есть добро и зло?

— А кто указывал первобытному человеку?

— У него не было такого хозяйства.

— ...у него не было и такой культуры. Кормилицын недоверчиво усмехался; в этих шахматах он чувствовал себя новичком.





— Ты не торопись, Евгений. Почитай, подумай.— И набрасывал приблизительную схему того, во что пытался верить.— Новый человек создаст себе железных рабов по образу своему и подобию. Словом, он станет богом. Он будет душою громадных механизмов, заготовляющих впрок пищу, одежду и удовольствия. Эти железные суставчатые балбесы будут трудиться, петь песни, пахать землю, плясать по праздникам на манер Саломеи, даже делать самих себя. Человеку не потребуется изнемогать от работы, он должен будет только знать...

— Это интересно,— тянул Кормилицын.— Я всегда любил почитать про чудеса науки и техники. А люди — сами по себе?

— Будут отдельные объединения... скажем, северная или северо-восточная ассоциация производителей льна. Возможно, единственным органом государства будет центральное статистическое управление планеты. Там будут составляться сравнительные таблицы за истекший год.

— А кто будет делать выводы из этих таблиц?

Его беспокойство за столь отдаленную будущность смешило Протоклитова:

— Ну, об этом нет и у Маркса. Это далеко, и это только деталь.

— Вот я и говорю о том человеке, в чьих руках соединятся нити совершенного знания. Ты не обижайся на меня. А что, если им станет такой же Протоклитов, как ты,— самолюбивый, затаившийся, не раскрытый никем?

Это был отголосок прежней и, казалось бы, погашенной вражды.

— Такой человек бессилен будет принести вред. Кроме того, он будет и сам совершенен...

— А ты помнишь в прошлом хоть какое-нибудь божество, лишенное недостатков? И потом — почему непременно вред! Он будет делать пользу, но по своему усмотрению... Словом, я не верю тебе, Глебушка. Революция убила врагов и поддержала друзей... но сколько и тех и других осталось еще нераскрытых!

Протоклитов начал сердиться. Он пошел к окну. Можно было заболеть от одного разговора с Кормилицыным. Глебу никогда не нравились простодушные провинциалы... Смеркалось. Чья-то тень мелькнула на снегу; по кожаной сумке на боку, придававшей характерный рисунок силуэту, Глеб узнал Пересыпкина. Молодой человек направлялся к нему, и Глеб вышел встретить его в сенцы. Кормилицын стал невольным свидетелем одного примечательного разговора. Упала железная щеколда, и почти сразу:

— У меня к тебе два дела, Глеб Игнатьич. Во-первых, относительно комсомольского паровоза: завтра он отправляется наконец в первый рейс... и мне немножко тревожно!

Глеб перебил его:

— Боишься ответственности?

— Я боюсь, что моих трудов слишком мало, чтобы делить вместе с ними эту ответственность,— заносчиво отразил Пересыпкин и тотчас же смягчился.— А может быть, зайдем поговорим?

Кажется, он намеревался проникнуть в комнату, но Протоклитов не видел необходимости затягивать этот разговор:

— К сожалению, ко мне сейчас нельзя, дорогой товарищ. Видишь ли, у меня сидит...— и уже шепотом,— девчонка одна...

Опять погремела щеколда. Протоклитов вернулся со сконфуженным и лживым лицом. По счастью, Кормилицын не заинтересовался, почему Протоклитов не пожелал сводить его с Пересыпкиным.