Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 133

— Мне совестно есть твой хлеб,— через минуту сказал он оттуда глухо и ожесточенно.

Впервые он заводил такого рода разговор. (Обычно в присутствии Глеба он любил разыгрывать лодыря и еще недавно обмолвился фразой, достаточной, чтоб взбесить: «Брился сегодня утром, ужасно устал...») Глеб лежал на кровати и смотрел в потолок.

— А почему? Его достаточно у меня, кажется. Напротив, ты мало ешь для мужчины твоего сложения.

Кормилицыну почудился иронический оттенок в этих словах.

— Тебе это смешно, Глебушка... а ведь я еще живой! И мне хочется, чтоб и я — как все. Мне, например...— Голос его звучал так, словно речь шла о несбыточном — ...мне даже хочется купить какой-нибудь сундучок, и чтобы там лежали новые брюки, непрочитанная книжка, собственная бритва, портрет девушки... хотя бы даже лет тридцати пяти, мне ничего! Ну, чего ты смотришь на меня египетскими глазами? У тебя, наверно, нечестные мысли обо мне! Э, не финти, Глебушка. Вчера ты имел бестактность предложить деньги, чтоб запихнуть меня куда-нибудь в санаторий. Это, пожалуй, слишком откровенно, милый. Боюсь, тебе столь быстро не избавиться от меня. Я так понимаю нашу дружбу, что — или совместно взлетим с тобою, или грянемся оземь в обнимку. Пока не сдохну, я буду ходить за тобой, как верный пес, слышишь?., но я загрызу тебя за минуту до того, как ты мне изменишь. Помни!.. Снисходительно и терпеливо Глеб выжидал конца очередного припадка. А когда эти словесные конвульсии окончились, он поднялся, обнял Кормилицына за плечи, заглянул мужественно и властно в его вылинявшие глаза, назвал дурачиной, и тот обмяк, осунулся весь, пожелтел, стал меньше ростом, поверил его мужской, сильной, грубоватой ласке.

— Разве я гоню или упрекаю тебя, Евгений? — И со скукою слушал суетливую тираду о том, как хочется Кормилицыну ожить, распрямиться, принять человеческий облик.— Чего же ты хочешь? Скажи, нас никто не слышит... мы обсудим.

Оттенок оживления явился в лице Кормилицына.

— Я хочу... (ему было страшно, как будто кто-то мог отказать ему в этом!) я хочу забыть все, уставать, как ты, врыться в эту грязь и копоть... и чтобы кто-нибудь, хотя бы самый маленький, хотя бы через десять лет, похвалил меня. Ты большой, сильный человек... помоги мне! — Весь красный от стыда, он произнес наконец это: — Я хочу работать.

Глеб выпустил его из своих объятий, потому что удивление оказалось сильнее, чем фальшивая давешняя нежность. Было странно умолять о работе в стране, где в любом деле и повседневно ощущается нехватка людей... Вместе с тем это было самое большое, что Кормилицын мог потребовать от него. Появление в Черемшанске нового человека, да еще с помощью начальника депо, привлекло бы широкое общественное вниманье.

Из сотни зряшных догадок одна могла прийтись как раз впору, и тогда крушение становилось неминуемым. Некоторое время спустя Глеб потребовал у Кормилицына его документы и тщательно изучал их со всех сторон. Между прочим, он выразил неуместное изумление, что тому только сорок один; в ответ Кормилицын объяснил с горьким смешком, что остальные двадцать до шестидесяти протекли за один последний год. Глеб молчал.

— Ну!..— поталкивал Кормилицын и зябко потирал руки.— Ведь я же отбыл все наказания. Или ты веришь в какой-то особый, первородный грех, достаточный для постоянного моего отлучения от жизни?





— Ты... чист? — неожиданно спросил Глеб.

— Ты уже спрашивал меня об этом. Могу сказать, что мне очень трудно притворяться свиньей. Я не боюсь никакой работы и раз взятое исполню хорошо.

Тогда Глеб вслух стал перечислять все возможные должности в Черемшанске. Табельщиком или нарядчиком паровозных бригад Кормилицын не мог стать без основательного знания деповского дела. Сидеть в конторке он не пожелал сам, хотя когда-то в этой самой должности служил на железной дороге. Оставалось только место заведующего деповским складом материалов. Его возможного предшественника собирались увольнять за продажу на сторону двух килограммов нашатырного спирта. По этому не очень хлопотливому разряду полагалось двести пятьдесят в месяц и, кроме памяти да честности, не требовалось ничего.

— Я жду, выбирай, Евгений! — с холодком предложил Глеб.

Тот вспыхнул и отвернулся.

— Мне бы куда-нибудь пониже, Глебушка. Любая работа...— ударил он на слове.—- Я же очень сильный, ты не веришь? Экзакустодиан-то избегал встречаться со мною!.. Мне казалось, что если бы мне начать с самого низа, со дна жизни, как ты...

«Ага, этот бухгалтерский чин желал мучений!» Ниже была только деятельность деповского чернорабочего; она составлялась поровну из мускульной силы, скромности и безусловной исполнительности. По этому разряду нервов не полагалось иметь вовсе; не стоило искать другого средства с равными целительными свойствами. При хорошей дозировке этого лекарства у человека не оставалось времени побыть наедине с собой; таким образом, возникала надежда избавиться от себя и мучительного призрака Зоськи... Имелись налицо и для Глеба смежные выгоды, и первая заключалась в возможности держать Кормилицына подальше от себя. Вместе с тем Глебу не составило бы никаких хлопот устроить его на эту должность: текучесть чернорабочей силы в черемшанском депо неоднократно бывала предметом особых обсуждений. Администрация и сама частенько путалась в фамилиях и лицах этих людей. Словом, один из полусотни обращал на себя меньше внимания, чем один из пятка. Самое раздумье Глеба указывало на его согласие. Дело заканчивалось к обоюдному удовольствию. Весь тот вечер Кормилицын выглядел рассеянным, не пил водки, ронял вещи и, ближе к ночи, ушел бродить в снежные перелески на борщнинскую дорогу. Теперь оставалось разыграть для публики заключительную пантомиму. Они решили сделать вид, что встречались когда-то, еще в ремонтной колонне, и Глеб по старой памяти покровительствует бывшему человеку на новой стезе раскаяния и труда. А пока что мирные будни все еще чередовались с истерическими конвульсиями Кормилицына... Уже на другие сутки Глеб проснулся среди ночи; какая-то внезапная сила через голову сорвала с него одеяло; он проснулся от ветра. Наклонясь к самому изголовью, Кормилицын стоял над ним с горящей спичкой, и явным безумьем отливала обычная косинка его глаз.

— Зачем же ты раздел меня? — строго спросил Глеб и не решался нагнуться за одеялом, чтобы в темноте не подставлять Кормилицыну затылка.

Чиркнула новая. Корчась и возбужденно смеясь, тот пояснил, что ему приспичило посмотреть на сукина сына в голом виде: «Ты хочешь убежать от колес, но все равно... ха, все равно они тебя настигнут! Вертись, вертись...» Глеб брезгливо усмехнулся на эту патологическую галиматью, а утром поднялся с головной болью, следствием двухчасовой ночной возни с этим ожившим покойником. Прикинув в уме всякие варианты и повторения этой сцены, он припрятал револьвер из корзинки в одно потайное, ему одному известное место. (Он успел заметить посещение чужой небрежной руки.) Во второй раз Кормилицын разбудил его по другому поводу, таинственно тормоша за плечо. Из бредовых его речей выяснилось, что ему приснилась Зоська, изменница и последняя его привязанность на этом свете... Она мучила его даже в сновиденьях! Заикаясь, поглаживая волосатое запястье Глеба, он описывал ему Зоську, как ее не знал никто,— ее высокий рост и гордую покатость плеч, ее гортанный металлический голос, темные, слишком правильные, как от циркуля, полудуги ее бровей, ее длинные и полные ноги, ее щеки в смешнушечках и нестерпимо розовые, точно наколотые усищами теперешнего ее молодца, ее глаза в смеющихся ресницах, чуть зеленоватые, как озерная вода сквозь осоку,— ее всю и в самых сокровенных женских тайнах. Глеб слушал его, спиною чувствуя каждую лучинку кострицы в конопатке стены. Какое-то темное, скрытное, мужское любопытство начинала вызывать в нем эта женщина, которой он не видал никогда. (Лишь наутро ему пришло в голову, что Кормилицын сознательно делал его сообщником своей тайны, тоски и ревности, показывал ему живую Зоську, чтобы было на кого перенести злобу и мщение.)