Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 133

БУРАН

Все три раза Сайфулла приводил поезда точно по расписанию. Для молодого машиниста это было крупной победой, но Пересыпкин, по часам карауливший его прибытие, даже не подходил к нему, чтобы не портить парня похвалами. Только в третий раз он решился одобрительно пожать руку машиниста... И хотя шумело в висках и глаза слипались, Сайфулла сошел с машины не прежде, чем самолично поставил ее в стойло и сделал мастерам указание по текущему ремонту. Он неторопливо возвращался домой, разминая ноги и думая о Кате Решеткиной; на целых девятьсот километров первых трех рейсов она становилась ближе к нему теперь.

Здесь, на полдороге, ему сообщили о приезде матери... Тогда со всех ног он помчался в общежитие за товарной платформой; там, в низенькой угарной комнатушке о восьми кроватях, дожидалась его с полудня Биби-Камал. Притихшая, с маленьким высохшим ртом, она расположилась на табуретке у койки сына и то поглаживала бедное его лоскутковое одеяло, то безмолвно и сурово смотрела на портрет Сталина (и тогда с той же пристальностью Сталин всматривался в нее со стены).

— Вот, даже сердце забилось. Эх, куандыр, дын, анкай... обрадовала, мать!

Он ворвался, ее мальчик, и в избе задрожало стекло; он вбежал, и один вид поношенного материнского бешмета, лаптей, ситцевого головного платка, сухоньких и как бы с благословеньем поднятых ему навстречу рук, ее потухших очей — остановил его. «Какая стала!» Уже давно Биби-Камал не носила посеребренных пятаков на концах кос... Недоверчиво, но все еще улыбаясь всем своим существом, он пошел к ней. Мать привстала, поклонилась ему низко и почтительно: он стал совсем взрослым, ее Сайфулла! Остренькая косточка ее подбородка вопросительно выдалась вперед. Но он обнял старуху, и она забилась в его руках, забормотала — «тьфу, астагфирула— пропадает мое дитя...» — и заплакала. Сын не удивился: это был обычай всех матерей на свете. И было хорошо, что никто третий не мешал им в этом жадном ощупывании друг друга словами и пальцами.

Разминая в ладонях очерствелые руки матери, он сразу стал рассказывать ей про мелкие огорчения и крупные радости своей удачи, про комсомол, про паровоз, про все, что отличало его от прежнего Сайфуллы. Мелко-мелко, чтоб успокоить, она колотила его по плечу и вглядывалась украдкой в похудевшее, испачканное копотью лицо. Она не шибко верила в его татарское счастье. Конечно, он стал хозяином большой машины и ему доверяют многотысячные грузы, но бедное его одеялишко-то было прежнее, что увез из Альдермеша шесть лет назад... Гортанно, в тоне высокой приподнятости он рассказывал про маленькие злоключения своей первой самостоятельной поездки. Она глотнула воздуху и, глядя в скудную лампочку под потолком, сообщила, что отец

его умер: «Зиарат, вот место, где хорошо беднякам!» Тут же она передала ему и наследство — серебряные закрытые часы Самигуллы, великую ценность, полученную еще в старой армии за стрельбу,— часы и старую, сточенную бритву.

— Ты ее поточи, койра аны! Тут еще осталось,— хозяйственно сказала она, пальцем проводя по обушку.— Вина не пьешь?

— Нет, нам Ленин не велит, анкай!





Она склонила голову в знак того, что это очень хорошо. Не зря в Альдермеше говорили, что Ленин был .честный мусульманин!

Все еще стремясь поразить ее или хотя бы отогнать черную тень ее горя, сын докладывал ей, как любят его товарищи (и еще на днях вся организация поручилась За него своей честью!). Очень довольная с виду (и украдкой потирая грудь под ситцевой голубой рубахой, где все болело и болело), мать сказала, что дом их износился вконец, и объяснила жестом, как легко входит рука в просторные щели завалинки. Плотники запросили двести за смену подгнивших венцов, а у нее не было: последние гроши ушли на похороны и на содаку мулле. Вот она приехала спросить у старшего в семье, стоит ли и есть ли на что чинить их обветшалый шалаш. (Она говорила, кончиком головного платка прикрывая рот: он все-таки был мужчина, ее Сайфук!) Сын слушал ее все угрюмее. Он правильно понял вопрос: возвратится ли он когда-нибудь домой в Альдермеш? Новые, уже чуждые ему заботы и ответственность надвигались с этой стороны. Ему показалось, что сейчас старуха произнесет самое горькое из слов — Марьям, отзывавшее полынью, запахами вечерних стад и суховеем степей. Он пожал плечами; нет, он вряд ли вернется туда, ведь там не проходят его паровозы! В искреннем порыве он чуть было не упомянул о Кате, но мать торопливо закивала, потому что уже прочла в нем все: на новых местах растут и новые цветы! И с молчаливой деликатностью стариков стала развязывать свой грубый крапивный мешок, в котором привезла гостинцы...

Их свидание прервал посыльный из депо, вызывальщик. Он принес неожиданное известие о назначении Сайфуллы в следующую ездку. Его напарник заболел, и отказ Сайфуллы неминуемо отразился бы на работе паровоза. К просьбе диспетчера не задержать отправки присоединился приказ дежурного по депо, ответственного за сроки. Товарный транзитный на Сарзань отправлялся через сорок минут. Времени оставалось в обрез на осмотр паровоза и сопряженную с отъездом беготню, и — еще минутка, чтоб ледяной водою сполоснуть лицо. Отдых отменялся.

— ...ты жди меня, мать, я вернусь, тис кантермен. Ты ложись и спи во всю мочь, отдыхай. Я вернусь, юкла! — И он убежал.

...теперь они отправлялись в путь уже без всякого торжества. Бригада Сайфуллы была давно на месте. Вождение паровозов еще не стало для них ремеслом; дополнительная нагрузка льстила им; она показывала, в какой степени нуждаются в них люди. Кроме того, все трое находились в том возрасте, когда человеку свойственно еще и еще раз испытывать свои силы. Профиль этого плеча дороги был им неизвестен, а Протоклитов отказал бригаде в сопровождении машиниста-наставника, потому что на товарную серию в Черемшанске их приходилось только два, и оба были в разъезде. С тем большим и даже приятным сознанием ответственности ребята поднялись на паровоз. Было 18.20. Свесившись на поручнях, Сайфулла принял жезл, условный металлический документ, с кольцом — хватать с хода поезда, и дал оглушительный свисток: молодые машинисты любили сигналить на всю станцию. В дальнейшем он действовал так, как если бы самый придирчивый экзаменатор следил за каждым его движеньем.

На быструю проверив все, он поставил золотники по ходу и сдвинул регулятор на треть зубчатой гребенки. Тотчас же в водомерной трубке прыгнула вода, а в топке алое, как бы подстриженное, затрепетало пламя. Дым плотными цинковыми хлопьями пополз назад, в депо. Зашевелились чугунные плиты под ногами, и станция — ее вечерние огни и звуки — сдвинулась куда-то в прошлое. Зеленая семафорная звезда, осеняющая дорогу в неизвестность, волшебно всплыла над головою... Станция стояла в низинке. Кочегар прибавил угля, а Сайфулла приспустил поддувало, Чтобы не резать графика движения, требовалось пройти две ближайших станции с нагоном времени в двадцать семь минут. Машина была прекрасна, и в закрытой будке ни сквознячка; случись закуривать, спички хватило бы на пятерых. И Сайфулла придумал здесь, что скажет про паровоз Кате Решеткиной по возвращении из четвертого рейса.

«Я на нем ездию и песни пою!..» — скажет он Кате Решеткиной тоном бывалого русского машиниста, и та рассмеется на его понятное удальство таким звонким смехом, что и Марьям услышит из убогой Чукурги!

Итак, их было трое здесь, в этом, памятном для черемшанских летописей, пробеге. Помощником действовал Витя Решеткин, и было странно узнать, что у маленькой и кроткой Кати такой внушительный брат, еле умещавшийся под железным потолком будки. По-видимому, брился он перед поездкой: бумажкой был заклеен порез на губе... А при топке состоял тот самый Скурятников, что работал за целый оркестр в памятную ночь у Махуб-эби. По слухам, несмотря на сравнительную молодость, он успел пройти через кочегарки всех заводов в области, и отовсюду уводило его мечтанье, и везде беспощадно громили его как летуна. И правда, бессемейный, непривязчивый, он имел дурную склонность уходить вдруг, не попрощавшись. Бродяга по призванию и, следовательно, с врожденным пристрастием к огню, он, видимо, только здесь отыскал себе должность по нраву: законно блуждать по свету «со своим костерком под мышкой» — так определял страсть свою он сам. Ездить с ним бывало нескучно и, пожалуй, поучительно. На длинных перегонах он любил вспоминать свои приключения вслух, пока не накричит на него механик.