Страница 20 из 77
– Мне нравится, что у коз – то есть у женщин-козлов – тоже есть бороды. Это определенно сближает их с народом гномов.
Он шевельнул бровью. Брови у него широкие и светлые, выделяются на красноватой от загара коже.
– Я не успеваю угнаться за вашей мыслью, Татьяна, – признался он.
– Гномки тоже бородатые, – объяснила я.
– Вы убеждены?
– Однозначно. Полагаю, я их видела.
– Познакомьте как-нибудь меня с гномкой, – попросил он. – Меня весьма интересуют бороды. А из бородатых знакомых у меня только замначальника, один старый папин приятель да еще соседка с верхнего этажа, которая вечно бросает незатушенные окурки в форточку. Однажды такой окурок угодил в лысину проходившему под окном пешеходу, и тот захотел подать в суд на соседку, но когда увидел ее бороду, то испугался и обратился в позорное бегство.
Я посмеялась, а потом сказала:
– Вы все придумали.
– Так как же гномки? – настаивал он, пропустив мое замечание мимо ушей.
– У нас в институте благородных девиц обучалась одна.
– Подробнее! – потребовал он.
– Она умела открывать бутылки зубами, а когда глубоко задумывалась, начинала стучать головой о стену. Машинально.
– Здорово. Познакомите?
– Ни за что, – отрезала я. – Вы увлечетесь ею и бросите меня.
Он сжал мою ладонь чуть сильнее.
– Нет, Татьяна, это вы меня бросите.
Я удивилась. Я удивилась так сильно, что остановилась.
Рядом с нами оказалась одна из тех бесстрашных крохотных городских клумб, что держатся на земле исключительно собственным мужеством – тем самым зеленым мужеством, которое совсем недавно так смутило меня в чертополохе. Между плешью асфальта и чумазым сборищем сорняков были вбиты в землю пять колышков и натянута нитка. А в этом эфемерном загончике росли чахленькие, как диккенсовские девочки, цветы на тонких стебельках.
– Почему это я брошу вас, Эдуард? И… – спохватилась я вдруг, – разве у нас такие отношения, чтобы кто-то кого-то бросал?
Я поняла, что жгуче, просто по-перечному краснею.
Он сказал просто:
– Женщины всегда меня бросают. Никто не остается навсегда рядом со своей первой любовью. Первая любовь на то и первая, что она эфемерна. Она призвана пробудить чувства, но не в силах удержать их.
– А вы всегда становитесь чьей-то первой любовью?
Он поцеловал меня в лоб.
– Это не тема для обсуждения.
Он:
Татьяна оказалась первой из всех, кто не провел со мной ночь после нескольких часов общения. Я проводил ее до дому и даже подождал внизу, пока не загорится свет в ее окне – она заранее показала мне свои окна на пятом этаже. Когда вспыхнул ласковый желтый огонек и шевельнулась занавеска, меня как будто толкнуло в грудь сильной и теплой ладонью.
Я подумал о том, как она снимает свою узкую юбку и бросает на спинку кресла пиджачок, как расстегивает аккуратную блузку и после долгого дня наконец-то влезает в разношенную футболку с дурацкой картинкой на груди, какой-нибудь кошечкой или покемоном. Как включает телевизор, приглушив звук, и шлепает на кухню, так и не обувшись.
Сотни, тысячи раз она возвращалась домой и проделывала все это, и никто не смотрел снизу вверх на ее окно, не думал о ее наготе с целомудренным юношеским вожделением, не представлял себе, как она жарит на сковородке какой-нибудь полуфабрикат из холодильника и, босая, приплясывает вокруг плиты от нетерпения.
Я был уверен в том, что у нее нет микроволновой печи. Женщины, готовящие в микроволновках, обычно большие чистоплюйки, а Татьяна ела мороженое с бесстрашием девочки, которая никогда не боится заляпать одежду.
Вдруг в полупрозрачном ночном воздухе появился бумажный самолетик. Он то кружил возле окон, опускаясь все ниже, то зарывался носом и начинал падать. Наконец он рухнул в лужу, но тотчас вслед за ним вылетели второй, третий… Скоро весь двор был покрыт самолетиками. Они были похожи на птиц, усевшихся передохнуть во время перелета на юг.
Я наклонился и поднял один. Осторожно развернул. На оборотной стороне листа, из которого он был сделан, оказались отпечатанные типографским способом какие-то сметы, счета и графики поставок. Прекрасное окончание жизни для документа, почему-либо составленного с ошибкой. Если где-то и существует особый рай для бумаг, то эти бюрократические неудачники, несомненно, угодили именно туда. Им просто дико повезло.
Она:
Конечно, это была глупая идея – забросать весь двор бумажными самолетиками, но я ничего не могла с собой поделать. То, что происходило в тот вечер со мной, было настолько больше меня – меня как личности, как Татьяны Ивановны Такой-то, – что я ощущала непреодолимую потребность в саморасширении. Мне просто необходимо было расшириться на целый двор, на целую вселенную. Чтобы везде наличествовали какие-нибудь фрагменты Великой Меня.
Эдуард был, конечно, прав: никогда прежде я не чувствовала ничего подобного. Первая любовь! Ха!
Я поела и немного успокоилась. Радость перестала хлестать фонтанами, она наконец угомонилась и улеглась, свернувшись в клубок. Ее присутствие согревало и щекотало. Я вспомнила вдруг, что нечто подобное происходило в детстве, перед Новым годом и днем рождения. После четырнадцати эта радость внезапно меня предала. Она просто не пришла. День, которого я ожидала целый год, приближался, а щекотания в груди не наступало. Свое четырнадцатилетие я проплакала, начав с утра, а в пятнадцать уже твердо знала: предательство неизбежно, плачь не плачь. С шестнадцати я не отмечаю дней рождения, а с двадцати – и Новых годов.
Все, что я испытывала теперь в эти праздничные для всех дни, было тихим злорадством.
И вдруг то, что бросило меня так подло и внезапно, вернулось. Я ухватилась за это чувство с жадностью, как за друга после долгой-предолгой разлуки. Засыпая, я думала блаженно: «Завтра…»
А что, собственно, завтра?
При пробуждении я открыла глаза, все еще погруженная в радость, а потом пошевелилась в постели, и наступил новый день. Самый обычный. Зубная щетка и все такое. И человек с невероятным именем Эдуард и родимым пятном в форме поцелуя на щеке исчез из моей жизни.
Он:
Когда вам скажут, что все люди одинаковы, – не верьте. В детстве я видел драку двух Гитлеров, и это зрелище поразило меня до глубины души.
Происходило это на Невском.
Моя мама страстно любила Невский. Никто из моих знакомых не говорил о Невском так вдохновенно, как она; каждый раз у нее находились новые слова, новые краски. Это было как поэма, которую бард, по счастью, никогда не окончит.
Иногда ее неудержимо тянуло туда: просто побродить, помечтать о Пушкине, о загадочных кондитерских, где гусары в красном и сверкающем, с талией-рюмочкой, пили шампанское и говорили очаровательные непристойности.
Она частенько задумывалась об этом, призналась мне она как-то раз во время такого мечтательного разговора. Как звучали сии милые скабрезности на самом деле? Каким манером выговаривались слова? Во что превращал их французский прононс?
Любое слово, утверждала она, даже неприличное, есть акт сотрудничества отдельного человека, языковой стихии и творческого вдохновения, посылаемого с небес. Звук произнесенного слова живет в пространственно-временном континууме вечно. Мама мечтала отправиться к звездам, чтобы настичь там давно умолкнувшие голоса и подслушать эти разговоры.
В метели, под весенним ливнем, в расплавляющую жару по асфальту – она ходила по Невскому, выслеживая призрачных гусаров.
А потом, сказала она, Невский заболел. Это случилось немного раньше, чем началась перестройка: году в восемьдесят третьем. Кажется, именно тогда возвели леса вокруг Гостиного Двора и начался нескончаемый ремонт-язва.
Ничего удивительного, что именно на Невском, возле Гостиного, и околачивалось безобразное шоу двойников. Ряженые, имитирующие самых отвратительных людей в истории человечества, шлялись по священным мостовым и цеплялись к прохожим, предлагая сфотографироваться вместе на память. За деньги, конечно.