Страница 4 из 13
Даже тогда, когда я не знала, что делаю, я все равно постоянно улыбалась. Один из моих друзей, который сам чувствовал, что попал в зависимость от «Поляны»,[2] спросил: «Чему ты все радуешься?» Действительно, имея всего лишь несколько прекрасных друзей, я могла быть счастливой. Мои беды были всего лишь мелочами по сравнению с тем, какой естественной и легкой была жизнь. Тем не менее моя улыбка становилась все более жесткой. Голова моя была полна шумом карусели слов, постоянно крутящихся вокруг настроений и ароматов и только иногда случайно попадающих в мою речь или на бумагу. Когда дело доходило до фактов, я особых способностей не проявляла.
В Нью-Йорке я жила одна. Мои контакты с внешним миром, за исключением занятий и писем, были минимальными. Здесь я впервые стала мастурбировать и нашла это занятие ужасным просто потому, что это оказалось чем-то сокровенным. Очевидность моих страхов и счастья всегда заставляла меня чувствовать себя глупой и легкомысленной. Один мой друг как-то сказал: «Я могу читать тебя как книгу». Я была похожа на лешего, который ни за что не отвечает и, кроме срыгивания, ничего более серьезного не делает. И вдруг я стала действовать совершенно по-другому. Я срочно занялась терапией.
Моим терапевтом оказалась женщина, и пять месяцев, что я общалась с ней по два раза в неделю, она пыталась согнать с моего лица улыбку. Она была убеждена, что моей единственной целью в терапии было заставить ее полюбить меня. Во время сессий она уделяла основное внимание моим отношениям с родителями. Они всегда были до смешного любящими, открытыми и ироничными.
Я боялась психотерапии, потому что была уверена, что мой мозг скрывает от меня какой-то страшный секрет. Моя жизнь была похожа на рисунки на детском планшете — поднимаешь лист бумаги, и все смеющиеся лица, волнистые линии исчезают, не оставляя следов. В то время, независимо от того, что я делала, сколько бы хороших друзей у меня ни было, только другие создавали окружающую меня обстановку и задавали мне пульс. Я была одновременно и живой, и мертвой. Мне были нужны их толчки. Я никогда не могла самозапускаться. И память моя была в основном мертвенной и уничижительной.
В ходе лечения мое состояние улучшалось до того момента, пока я со своими чувствами сидела в одном кожаном кресле. Затем необычное обстоятельство изменило мою жизнь или, по крайней мере, мое местоположение. Так, по блажи, я подала заявление на курсы литературного творчества в Калифорнии и была принята. Моего терапевта в Нью-Йорке эта новость не обрадовала. Фактически она была против. Она сказала, что я «запала», безответственно отношусь к своей жизни и никакая стипендия меня не спасет. Но я не могла вести себя по-взрослому и написать важным людям: «Прошу отсрочить предоставление мне этой чудесной стипендии, пока я не определюсь со своими чувствами и не стану более уверенной и мирской». Нет, как и во всем остальном, я бросилась в новую жизнь, несмотря на опасения, что слова моего терапевта окажутся верными и что я уезжаю в самом начале, рискуя жизнью ради гарантированного года солнца. Но я не могла отказаться от такого опыта, так как он был моим алиби, фоном для ощущений, для образа мыслей, способа передвижения. Как всегда, скорее живописный вид, чем серьезный, продуманный маршрут.
Мой терапевт, в конце концов, меня благословила, будучи уверенной, что я смогу получить прекрасную помощь у психиатра, которого она знала в Калифорнии. Я улетала из Нью-Йорка, и, как всегда, в отъезде было что-то волнительное. Неважно, сколько ценностей ты оставляешь позади, с тобой остается твоя энергия, твои глаза, а перед самым отъездом вместе с его экзальтацией ко мне вернулась, как постоянное лого, и моя улыбка. Я сделала ставку на то, что по приезде в Калифорнию меня там будет ждать психотерапия и мне не придется начинать с самого нуля.
Благодаря интенсивной и героической работе, которую я провела в Нью-Йорке, занимаясь актерским ремеслом, терапией и одиночеством, я добилась успеха и в Калифорнии при всех моих ограниченных и неразбуженных чувствах. Это был прекрасный период моей жизни, так как у меня было гарантированное будущее плюс ни одного мужчины, перед которым нужно было бы распинаться, чтобы он тебя оценил. После колледжа у меня не было бойфрен-да. Я нашла небольшой коттедж с апельсиновым деревом перед ним. Я даже и не думала рвать с него апельсины, пока подруга не сказала, что можно. Актерские занятия мне заменил теннис. Я завела себе, как обычно, одну близкую подругу. Дела в колледже шли неплохо, хотя я и косила под наивную девчонку.
Переехав из Нью-Йорка в Маунтин-Вью, я ходила от одного терапевта к другому. Вся в сомнениях и по уши полная сладостно-печальной грустью от рассказов Чехова и песен Жака Бреля, я сначала пошла на прием к доктору Ялому. Ожидания, важная часть моего удела, были велики, так как его рекомендовала мой терапевт в Нью-Йорке. Когда я вошла в его кабинет, ранимая и готовенькая, может быть, даже Бела Лугоши смог бы проделать трюк, но я в этом сомневаюсь. Доктор Ялом был особенным. Во время того первого интервью я просто потеряла голову. Я могла говорить напрямую, могла плакать, могла, не стыдясь, попросить помощи. Обвинений, от которых я бы убежала домой, не ожидалось. Казалось, что все его вопросы проникали прямо в мякоть моего мозга. На входе в его кабинет я должна была быть сама собой. Я доверяла доктору Ялому. Он был иудеем — и в тот день я тоже стала иудейкой. Он выглядел знакомым и естественным без всяких дедморозовских прикидов психотерапевтов.
Доктор Ялом предложил мне присоединиться к его терапевтической группе, которую он вел вместе с другим доктором. Это было все равно, что поступить не на те курсы — мне нужны были поэзия и вера в разговоре с глазу на глаз, но вместо этого мне просто перекинули мостик (даже ничем не подсластив пилюлю). Он послал меня к котерапевту своей группы. В предварительном интервью с другим доктором уже не было ни слез, ни правды, один подтекст безличного шелеста магнитофонной пленки.
Групповая терапия — действительно тяжелая штука. Особенно если за столом царит такая косность, как это было у нас. Группа примерно в семь пациентов плюс два доктора встречается за круглым столом с микрофоном, свисающим с потолка. С одной стороны стена вся в зеркалах, как стеклянная паутина, откуда мое лицо хоть раз, но взглянет на саму себя. На другой стороне сидит группа местных врачей и смотрит в оконное зеркало. Меня это не беспокоит. Хотя я и стеснительна, в то же время я и немного эксгибиционистка, так что я себя соответственно убрала и «играла», как чучело Офелии. Стол со стулом ставят вас в такое положение, в котором трудно начинать.
Проблемы у многих из нас были одинаковыми — неспособность к эмоциям, невоплощенный гнев, любовные затруднения. Бывали чудесные дни, когда кто-нибудь из нас заводился, и тогда что-нибудь да происходило. Но ограничения по времени в полтора часа обычно тушили большие озарения. А к следующей неделе мы уже возвращались в свое обычное психологическое оцепенение. (Я говорю за себя. Другим это действительно здорово помогало.) В группе считалось забавой делиться проблемами, но решениями мы делились редко. Мы стали друзьями, но никогда не общались (в Калифорнии это практически традиция). К концу курса мы стали ходить в город поесть пиццы со всем, что можно навалить сверху.
Мне нравился доктор Ялом как лидер группы, хотя я постоянно отдалялась и становилась какой-то однобокой, почти не взаимодействовала с ним, разве что визуально. Часть моей проблемы заключалась в том, что я, как обыч но, не принимала решений относительно своей личной жизни, а пассивно слушалась общества и своих друзей. Фактически я даже головы не могла поднять. (Несколько месяцев одновременно с групповыми занятиями я посещала занятия индивидуальной терапии. Он был молодым доктором, и у меня были ужасные сны, как и предполагал доктор Ялом.)
Мне снова стало скучно, я начала много о себе воображать, а потому начала искать искусственное дыхание в групповых встречах, что было весьма распространенным явлением здесь. Они проводились в роскошных лесных домиках — на коврах, соломенных матах, в японских банях, за полночь. Окружение мне нравилось больше, чем содержание. Со своими проблемами и навыками приходили физики, танцоры, люди среднего возраста, боксеры. Освещение было как на сцене, из стоящей в углу высококлассной аппаратуры звучал Боб Дилан, так что ты знал, что что-то происходит, но не знал, что именно. Мне нравилась такая форма театра, когда прослушивается вся твоя душа. Здесь были и слезы, и крики, и смех, и тишина — все это заводило. Из этой полуночной сумятицы, пошатываясь, выплывали страхи, формировались реальные хлопки по спине, завязывались дружеские связи. На ваших глазах распадались браки, заканчивались прекрасные карьеры. Я радостно воспринимала эти дни суда и возрождения, так как ничего подобного в моей жизни еще не было.
2
Серия книг Элеоноры Хогман Портер, американской писательницы начала XX века. — Прим. перев.