Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 40



Была еще корь. Одним давали кисель молочный, другим – черничный. Болели четверо детей враз.

Бассейная улица стояла еще деревянной. В то время еще радовались в городе, когда рубили сады. Мы были настоящие горожане.

Была еще «Нива» в красных с золотом переплетах. В ней картинки: состязание на дрезинах. Велосипед был уже изобретен, и им гордились так, как мы сейчас принципом относительности.

На краю города, за Невой, на которой дуло, был Васильевский остров, на котором жил в коричневом доме, езды до него полтора часа, дядя Анатолий. У него был телефон и подавали на Пасху золоченые, но невкусные яйца и синий изюм.

А на столе его невысокой жены – тройное зеркало и розовая свинья копилкой. Она стояла для меня на краю света.

ДаЧа

Квартира наша медленно меблировалась, родители богатели. Купили тяжелые серебряные ложки. Горку со стеклами. Бронзовые канделябры и обили мебель красным плюшем. В это время все покупали дачи.

Папа купил дачу на берегу моря. Куплено было в долг. Земля шла песчаная и с болотом, росла осока, лежал песок, рос можжевельник. Можжевельник мы рубили сами, тупым топором. Папа думал, что можжевельник сыплют на похоронах. На похоронах сыплют елку.

У можжевельника синяя сухая кора, а тело крепкое, как кость. Из него хорошо делать рукоятки к инструментам.

Можжевельник и сосны шли полосами вдоль моря. Полосы эти отгородили поперек. Поставили ворота и набили жестянку. Синими и золотыми: «Дача ОТДЫХ».

И началась нужда.

Уменьшили количество лампочек в комнатах.

Перестали шить платья. Мама поседела в серебряный цвет. Она и сейчас такая.

Мы возились с дачей. Папа закладывал шубу, работал. Мы сажали сосны на песке вдоль забора. Они сейчас втрое выше меня. Так шли годы.

Мама ездила всех уговаривать подождать с долгом. Мебель продавали с аукциона. Слез было очень много.

Рос последним ребенком в семье, доспевая, как не вовремя посеянный хлеб. Жили за городом, у себя на даче. Огромные окна, за окнами снег и снег на льду до Кронштадта. Лед на море лежит неровно, как разломанный в ремонт асфальт.

ГимназиЯ разных видов

Холодный Питер в сером утре. Гимназия.

Учился я плохо, в плохих школах. Сперва меня хотели отдать в хорошую, в Третье реальное. Я там держал экзамен.

За стеклянными дверьми – молчаливые классы. Реалисты на местах, как их пальто на вешалке. Пустые коридоры, пустые лестницы, приемная с кафельным полом в крупную клетку.

По паркету проходит маленький старичок в вицмундире – директор реального Рихтер.

Срок в этой школе был семилетний.

Меня не пустили дальше кафельного пола, потому что я писал с ошибками.

Поступил в одно частное реальное – Богинского. Здесь видел сверху поросший травою пустырь на Знаменской площади и заколоченную уборную.

Теперь там памятник Александра.

Отсюда взяли потому, что было очень дорого.

Меня исключали из гимназии в гимназию. В результате серое пальто пришлось перекрасить в черное и пришить к нему кошачий воротник.

Так была сделана шинель.

Стал готовиться на экстернат. Много читал, не курил. Волосы были уже редкие, в кудрях.

Судорожные усилия родителей моих спасти дачу не помогли. Люди они были неумелые. Пришел срок закладной – дачу продали.

Дела наши стали поправляться. Мы опять купили канделябры и серебро, полегче прежних.

Я провалился на экзаменах экстерном за кадетский корпус.

Меня решили определить в гимназию. Для получения прав в гимназии нужно было пробыть не менее трех лет.

Гимназия, в которую я поступил, была с полными правами и самая плохая. Ее наполняли выгнанные из других школ. Держал ее доктор Ш., человек из Архангельска, невзрачный блондин, почти без глаз и лица, в черном измятом и испухленном сюртуке…

…Он был учеником Павлова, очень талантливым.

Плыву дальше, бью воду лапами, может быть, из нее выйдут густые, сбитые сливки.

Доктор жил рядом с человеком гениальным. Гимназию он затеял для заработка. Ученики у него были самые плохие. А сам он ходил среди нас смесью из науки и недобросовестности. И смотрел на нас невнимательно, как лавочник, торгующий браком, и проницательно, как физиолог.

Это был очень русский человек.

Николай Петрович имел свои педагогические теории.

– До пяти лет, – говорил он, – ребенка ничему не учат, но он узнает больше, чем потом за всю жизнь.

Вообще же плохая школа – хорошая школа. Если ученики ломают оловянные чернильницы, им надо дать стеклянные, так как те не столь весело ломать.



Николаю Петровичу в общем было все равно – немного лучше или немного хуже. Он ходил по гимназии, сердился и лез в писсуары руками, чтобы достать оттуда окурки.

Он скучал, как капельдинер во время спектакля или зритель во время антракта.

Про одного человека я хочу сказать – он любит, как капельдинер.

Из Министерства народного просвещения приезжали окружные инспектора.

Класс замирал от сознания собственного ничтожества. Мы действительно ничего не знали. Не знали десятичных дробей.

Окружной же инспектор сперва смотрел под партами: не носим ли мы высоких сапог. Потом смотрел над партами. Садился рядом с каким-нибудь учеником, брал его тетради, перелистывал.

Вытряхивал подстрочник из Горация.

Потом шел в уборную искать окурки в писсуарах.

А учителя были разные, менялись часто. Это были советские служащие пятнадцать лет тому назад.

Выпускной экзамен

Наука, бледная и тощая, прилипала к страницам книжек и не могла оттуда выйти.

Мы пили немного, сидя в серых классах (рябиновку, забрасывая бутылки за печку). Играли в двадцать одно под партами. Мы почти ничего не читали. Я же писал уже прозу и о теории прозы. То, что называется общественностью, к нам не приходило. Если бы мы захотели стать лучше, то, вероятно, в минуты покаяния начали бы читать латинскую грамматику.

У нас был хороший латинист – старый директор из Архангельска, Курска, Астрахани и Кутаиса: его гоняли из гимназии в гимназию, но он переходил, беря с собою самых отчаянных гимназистов, зная, что нужно же им где-нибудь кончать.

В Вологде, откуда он был родом, его любили. Пароход и лодки обходили то место берега, с которого он ловил рыбу.

От него я узнал об ut consecutivum.

Как по груди рояля, катились автомобили по торцам мимо гимназии, как струны, гудели трамвайные провода. Через Неву было видно, как на зеленой сетке чернела решетка Летнего сада.

Летний сад

Этот сад начинал зеленеть. Весна залезала под пальто, за пазуху ветром.

Нас посадили в большой зал, на сажень одного от другого. Сдавали экзамены.

Мы шпаргалили, перебрасывались и только не перестукивались.

Между партами ходили учителя недобросовестными дозорами. Написал на экзамене шестнадцать сочинений.

Один товарищ заснул во время ожидания. Его разбудил сосед сзади.

– Васька, не спи, пиши.

– Напишут, – великолепно ответил тот и заснул.

А латинские стихи этот синеглазый и красивый малый прочел из рук окружного инспектора.

Сказалось искусство жить вверх ногами.

Где вы, друзья?

Где ты, Климовецкий? Где Енисевский? Говорят: «Убит при защите Царицына».

Где Тарасов? О Бруке я знаю.

Суровцев – летчик. Если встретимся, то огорчимся, что так постарели. Незачем нам собираться.

Происходило это все против лицея на Каменноостровском…

Долг моему уЧителю

Лучше всего сдал экзамен по Закону Божьему.

Случайно знал историю церкви по университетским курсам.

Пишу я и сейчас неграмотно. Поэтому, после экзамена по русскому, пошел на дом к преподавателю.

Это был старый учитель из приват-доцентов, слушал когда-то Потебню, променял затем науку на службу, а служба не удалась.

Он был весь набок.

Пришел я к этому человеку ночью. Позвонил. Он сам открыл мне двери. Одетый в вицмундир и, кажется, с орденом на шее.

– Пришли. Ваша работа лежит у меня на столе. А гимназические чернила принесли?