Страница 14 из 32
Вскоре мы с Изабель вернулись к нашему делу. Под палящими лучами смола превратилась в клейкое месиво. Костюм Фердинанда в процессе подъема сильно пострадал, и, после того как мы извлекли тело из простыни, Изабель снова занялась его методичной обработкой. Наконец подошла решающая минута. Свои последние шаги Фердинанд, по твердому убеждению жены, должен был совершить в вертикальном положении. В противном случае затеянный спектакль потерял бы всякий смысл. Мы должны были создать иллюзию, что Фердинанд — Прыгун, а Прыгуны не ползут на брюхе, они подходят к краю пропасти с высоко поднятой головой. Спорить с ней не приходилось, и мы принялись поднимать обмякшее тело, подпирая его с двух сторон, пока не поставили на негнущиеся конечности. Вот где черная комедия. Фердинанд покачивался между нами и словно приплясывал, теряя брюки и жутковато скалясь. Пока мы вели его к скату крыши, он подволакивал ноги и успел потерять оба ботинка. Смелости подойти к самому краю у нас не хватило, так что нам было неведомо, наблюдает ли кто-то снизу за происходящим. В метре от карниза мы хором сказали «раз, два, три» и, толкнув Фердинанда изо всех сил, повалились на спину, чтобы самим не улететь следом за ним. Он плюхнулся на живот, слегка подпрыгнул и лишь затем перевалился через карниз. Я рассчитывала услышать звук падения, но слышала только, как стучит пульс в висках да колотится сердце. Больше мы Фердинанда не видели. В этот день никто из нас на улицу не выходил, а когда на следующее утро я отправилась на охоту со своей тележкой, на мостовой уже ничего не было — ни самого Фердинанда, ни его парадного костюма.
Я осталась с Изабель до самого конца. Мы были вместе все лето и всю осень и даже захватили краешек зимы, первые заморозки. За все это время мы ни разу не заговорили о Фердинанде — ни о том, как он жил, ни о том, как умер. Поверить в то, что Изабель хватило духу задушить его своими руками, было невозможно, и тем не менее это было единственное разумное объяснение. Меня частенько подмывало спросить ее о той ночи, но я так и не решилась. Это была ее тайна, и, раз она помалкивала, я не считала себя вправе задавать лишние вопросы.
Одно не вызывало сомнений: ни она, ни я не жалели о том, что его с нами больше нет. Через пару дней после действа на крыше я собрала все его пожитки, включая кораблики и полупустой тюбик с клеем, и продала на толкучке. Изабель ни слова не сказала. Для нее, казалось бы, должны были наступить новые времена, но, увы. Здоровье ее продолжало ухудшаться, и насладиться жизнью без Фердинанда ей было не суждено. Собственно, вылазка на крышу оказалась для нее последней — больше из квартиры она не выходила.
Я знала, что Изабель умирает, но не думала, что все произойдет так быстро. Сначала у нее отказали ноги, затем слабость постепенно распространилась по всему телу — руки, спина, язык, горло. Она считала это рассеянным склерозом, от которого нет спасения. Ее бабка умерла когда-то от той же болезни. Наступает медленный коллапс, говорила мне Изабель, или назовем это распадом. Я старалась создать для нее максимальные удобства, но это было все, что я могла сделать.
Хуже всего то, что я вынуждена была продолжать работу. Вставала ни свет ни заря и отправлялась с тележкой в бесконечные скитания по улицам. Душа моя давно уже к этому не лежала, да и находить вещи, представляющие хоть какую-то ценность, становилось все труднее. Я словно раздваивалась, мысли в одну сторону, ноги в другую, реакции никакой. То и дело меня поколачивали конкуренты. Или появлялись ниоткуда, выхватывали добычу у меня из-под носа. Это означало лишние поиски, часы, которые я отнимала у Изабель. Мне казалось, что вот сейчас, когда меня нет рядом, она умирает. Эти мысли сбивали меня с толку, тут уж не до охоты за тряпьем, а работать-то надо: два голодных рта.
Под конец Изабель уже не владела собственным телом. Я укладывала ее на подстилке поудобнее, но через несколько минут она начинала сползать на пол. Для нее это было сущим мучением, ей казалось, что ее заживо хоронят. Но болью дело не ограничилось. Атрофия мышц в конце концов достигла горла, и Изабель начала терять речь, а без человеческой речи словно бы нет и человека. Сначала сделалась невнятной артикуляция: окончания слов проглатывались, согласные теряли упругость, все больше напоминая гласные. Я не сразу сообразила, что происходит. Дел хватало, да и разобрать ее бормотание было не так уж трудно. Но по мере ухудшения мне становилось все сложнее ее понимать: обычно, ухватившись за конец фразы, я восстанавливала общий смысл, но с каждым днем это становилось труднее. И вот наступил день, когда я не услышала ни одного внятного слова, только нечленораздельные звуки, мычание и стоны, сплошная каша, полный хаос. Из уголков рта стекала слюна, сопровождаемая жуткой какофонией, в которой доминировали две темы — беспомощность и мука. Читая на моем лице полное непонимание, Изабель заплакала. Сердце мое разрывалось от жалости. Мир давно уже от нее ускользал, каждый день по чуть-чуть, и вот от него осталась ничтожная малость.
Но то был еще не конец. Дней десять Изабель писала мне записочки карандашом. У Агента По Восстановлению Качества я купила тетрадь в синем переплете, довольно дорогую, так как все страницы были чистыми, большая редкость в нашем городе. Но она того стоила. С мистером Гамбино, горбуном с Китайской улицы, мне уже приходилось иметь дело, и тут мы с ним схлестнулись не на шутку, торговались добрых полчаса. Он наотрез отказывался сбавить цену, но зато под конец дал мне в придачу шесть карандашей и точилку.
И вот так получилось, что я пишу тебе в этой тетради. Изабель исписала в ней всего пять или шесть страниц, и после ее смерти у меня не хватило духу выбросить эту тетрадь. С того дня они всегда были при мне, даже во время моих уличных блужданий, — синяя тетрадь, карандаши и зеленая точилка. Если бы вчера мой взгляд не упал на них, не было бы всей этой писанины. Я увидела тетрадь с чистыми страницами и вдруг испытала непреодолимое желание написать тебе это письмо. Сейчас только это одно имеет для меня значение: высказать все, что накипело, пока не поздно. От мысли, как все связано, меня бросает в дрожь. Не потеряй Изабель голос, не было бы этих страниц. У нее кончились слова, и тут же они нашлись у меня. Понимаешь, о чем я? Изабель — это начало начал. Изабель — это первотолчок.
Ее убила та же болезнь, которая отняла у нее голос. Пищевод атрофировался, и она больше не могла глотать. Сначала ей пришлось отказаться от твердой пищи, а потом и от воды. Я продолжала смачивать ей губы, чтобы рот окончательно не высох, но мы обе понимали: ее дни сочтены, без пищи, без калорий она долго не протянет. Однажды, незадолго до конца, мне показалось, что Изабель мне улыбается, пока я смачиваю ей губы. Не могу утверждать на сто процентов, поскольку мыслями она была очень далеко от меня, и все-таки хочется верить, что это была улыбка, пусть даже бессознательная. Она постоянно извинялась за свою болезнь, испытывала неловкость, оттого что теперь всецело зависит от меня, но, если на то пошло, я нуждалась в ней не меньше, чем она во мне. Так вот, Изабель слабо улыбнулась (если это была улыбка) и неожиданно поперхнулась своей слюной. Глотать она уже не могла, и слюна просто-напросто перекрыла ей кислород. Последний хрип, при всей его трагичности, вышел таким слабым, таким обреченным, что длился он не больше нескольких мгновений.
В тот же день я погрузила на тележку все, что могло представлять какую-то ценность, и повезла в восьмую избирательную зону. Соображала я плохо (отдавая себе в этом отчет), но руки сами делали свое дело. Всё пошло с молотка — посуда, одежда, постельное белье, кастрюли. Избавляясь от домашней утвари, я испытала облегчение. В каком-то смысле я таким образом облегчила душу. После событий на крыше слез у меня не осталось, а когда умерла Изабель, мне скорее хотелось бить и крушить, перевернуть все вверх дном. Получив деньги, я отправилась через весь город на Озоновый проспект и купила самое красивое платье, какое только можно было найти. Белое, с кружевным воротником и кружевными рукавами, с широким сатиновым поясом. Я думаю, Изабель оно бы понравилось.