Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 56



Серафима читала сначала хрестоматийное «О пользе стекла», а потом, даже не собрав особенных аплодисментов, из сборника «На ранних поездах». Знаменитые стихи, к чему их здесь цитировать? Последнее, что мне запомнилось, это как из соседнего зала постепенно в наш маленький и продолговатый выходили с кружками в руках и становились вдоль стены какие-то неведомые мне люди. Что они, интересно, слышали в этих стихах на непонятном языке, которые читала, сидя в инвалидной коляске старая женщина?

Глава десятая

Я еще раз убедился как многое могут денег. Мы с Серафимой просидели в кафе «Корона» почти до самого утра. Кто договаривался об этом: сама ли Серафима или ее шофер, который вывозил в зал инвалидную коляску? В кафе почти не горел свет, только несколько ламп в том зальчике, где я читал лекцию, да у барной стойки в другом – часть этого другого зала была видна нам через открытую дверь. Бармен читал газеты и разгадывал кроссворды. Лицо его было сосредоточенно, как у министра финансов, представляющего в парламенте бюджет. Позже его за стойкой сменил официант. Он долго смотрел вдаль, в темноту, а потом салфеткой принялся перетирать бокалы и кружки. Сколько же их здесь было! Никто не переворачивал с грохотом стульев, демонстрируя, что время истекло, не двигал столов, не гремел ведром с грязной водой и шваброй.

Шофер, который привез Серафиму, после окончания лекции хорошо подзакусил: над большой тарелкой с едой облачком густел пар, потом он ушел, видимо, спать в машину. Мы все сидели с Серафимой и говорили.

Тишина ночи уже давно накрыла город, протиснулась во все щели: заполнила переулки, как современная строительная пена, затвердела между домами, вползла темнотою в квартиры, коридоры, на кухни, застелила улицы, нависла на кустах, свешивалась с колоколен. Лишь через определенное количество времени, казалось, прямо над нами хлопал жестяными крыльями петух: день придет, день все-таки придет. Каждый раз, слыша его механический крик, я представлял себе темную многовековую громаду ратуши, холодно подсвеченную экономным прожектором, голый покатый булыжник и напротив – святого Георгия, поражающего копьем дракона в фонтане.

Мы ужинали с десяти часов, когда закончилась лекция и последний слушатель, еще раз поблагодарив, покинул зал. Ушел бургомистр, сказав, что он услышал много интересного; потом ушла славистка Барбара Кархоф, уведя с собой стайку студентов и своего друга Вилли. Не спеша уходили, как танки с поля боя, наши соотечественники, попутно задавая вопросы не только о Пастернаке, но и о Госдуме в Москве, о Путине, которого они каждый день видят по телевизору, о театре на Бронной, о романах Гроссмана и Трифонова, о Татьяне Толстой и об Эдуарде Лимонове: когда, наконец, дадут срок этому националисту. Как в воду глядели, срок Лимонову вскоре действительно дали, но я забегаю вперед, вбуравливаюсь в новый роман, который, может быть, напишу, если справлюсь с этим.

– Что бы ты съел? – спросила Серафима, когда за последним собеседником закрылась дверь. – Ты ведь всегда раньше был голодным.

– Жор у меня пропал, – ответил я, – ем как все. Это было юношеское.

– Значит, снизился метаболизм. Раньше ты молотил, не переставая, и однако был как щепка – все сгорало. Я тебе завидовала.

Две женщины сидели передо мною: одна с прямой, откидывающейся назад в стремительной походке спиной, как бы не успевающей за телом, другая старая, годящаяся мне по возрасту в матери. Кстати, покойная мама и Серафима единожды встречались…

Со среднеазиатских гастролей «команда» с декорациями уезжала на поезде, а Серафима улетала на самолете. У нее тогда было какое-то всеобъемлющее любопытство по отношению ко мне, к моей внутренней жизни, к моей семье, к моим товарищам. Может быть, она хотела выйти за меня замуж? Такие случаи огромной разницы в возрасте в театральной среде случались. Серафима сказала тогда: «Может, чего-нибудь пошлешь со мною маме? Я буду в Москве уже завтра. Купи на рынке два килограмма хорошего винограда и положи в коробку из-под обуви. У настоящего сортового узбекского винограда такая тонкая кожица, его почти невозможно транспортировать». Я так и сделал. Мать была удивительно умной женщиной, она, наверное, всё поняла сразу. Мне потом сказала: «Не торопись со своими переживаниями. Настоящий мужчина женится один раз. У тебя всё еще впереди». Но я могу представить себе их встречу, фразы, подтексты. Мамина собеседница виделась мне сейчас так же зримо, как и сегодняшняя Серафима: завитые кольцами рыжие волосы, узкие плечи, резкие повороты головы, летящая походка. Голос у обеих тот же. У сегодняшней Серафимы в голосе будто добавилось миндальной горечи.

– Ты мало изменился, чекалка. Я горжусь тобой, так всё интересно рассказывал, публика была довольна.



После лекции хорошо почувствовать себя обывателем. Я уже устал обсуждать литературу и потому предпочел уклониться от этой темы.

– Раньше, действительно, всё сгорало, – ответил я на предыдущие ее слова, – а теперь не горит. Теперь стараюсь меньше есть хлеба, делаю зарядку, два раза в день гуляю с собакой.

Вторая женщина сохранила только общие черты первой. Но следов замоскворецкой старухи, которая встретилась мне в Малом театре, тоже не осталось. (Где, интересно, теперь тот агрессивный парень-охранник? Что шофер не он – это ясно. А куда делся Сулейман Абдуллаевич?) Седины не было, в Европе сейчас вообще замечательно красят, волосы были молодыми и ухоженными, привычная старая медь поблескивала между прядей.

– Ну, ладно, – Серафима протянула через стол руку и положила на мою, – тебя, конечно, интересует, что случилось со мною, как я здесь оказалась и прочее. О тебе я всё знаю, о жене, о её болезни. Здешние газеты болтливы и нескромны. Я тебе говорила, кажется, по телефону, что о твоей лекции узнала из газеты. Вот села и приехала, у меня очень хорошие водители. Мы обо всём поговорим, но сначала закажем ужин.

Я твердо знал, я был уверен, что в лице у меня ничего не изменилось, никакой тени сомнений или колебаний. Мы, конечно, еще советские люди, но уже другие: мы избавились от приоритетного желания что-нибудь привезти домой, нежели плотно поесть в дорогой загранке. У меня с собой были деньги, я справлюсь и с ужином в кафе.

– Плачу за всё я, теперь я твоя богатая старая тетка, которая встретила знаменитого красавца-племянника. Кеllner! – Серафима перешла на немецкий.

Ах, это великое искусство актеров всё схватывать со слуха, на лету, запоминать тексты десятками страниц. Она говорила по-немецки свободно и раскованно. В конце концов, она знала даже мои молодые вкусы: большой кусок жареной свинины, никакой тушеной капусты, а жареная же картошка. Никакого пива, виски, даже вина. Минеральная вода и водка.

– И вы, тетушка, выпьете водки?

– Водки я, конечно, выпью и мяса съем. Но теткой, пожалуй, как и бабушкой, меня называть не стоит. Я даже убрала в доме все зеркала, потому что возраста своего не чувствую. И, пожалуйста, не обращай внимания на мою инвалидную коляску. Это, скорее, деталь имиджа.

Как мне теперь заканчивать роман? Можно всё происходившее только в кафе «Корона» растянуть на целую главу, а можно ограничиться лишь скорым по действию эпилогом. Как литературовед я вообще полагаю, что идея и конструкция эпилога рождаются в том случае, когда роман уже пережит в уме во всех подробностях, каждая его глава, каждое событие, и однажды писатель просыпается с ощущением, что в любой новой главе, которую он напишет, не будет ни нового поворота, ни нового слова, он всё будет списывать с того, что уже устоялось в его сознании и, как зерно в закромах, уплотнилось, усохло и дальше ему осталось только превратиться в камень. И такая смертная скука возникает в душе писателя, таким жерновом виснет на шее неоконченное творение, так хочется всё забросить, освободиться, вздохнуть и от придуманных историй уйти в жизнь, манящую чем-то новым. Но что делать? Это привычка добросовестных крестьян и профессиональных литераторов – всё заканчивать и всё приводить в порядок. Крестьянину нужно летом рубить и складывать в поленницу напиленные на зиму рюхи, закрывать осенью картофельныё ямы, чтобы урожай сохранился до весны, перепахивать под озимь поле и утеплять хлев со скотиной. Писатель перед смертью не пропускает записей в дневнике, который он с юных лет ведет «для себя», и, памятуя, что не надо заводить архивы и над рукописями трястись, все же переписывает строфы, упорядочивает даты, под копирку пишет письма, осмотрительно выбирая адресатов…