Страница 52 из 56
– Хорош, хорош, молод, ладен, жена тебя хорошо содержит, профессором стал, знаю, знаю. – Серафима сидела без тяжелого то ли халата, то ли капора, в котором была на сцене. Парик и грим только подчеркивали ее моложавость: под накидкой угадывалось ничуть не постаревшее тело. Я тоже следил, как мог, за ней, амплуа основных героинь она мужественно оставила лет десять назад, но своих «старух», оказывается, носит, как награду. Вот это характер, вот это дар!
– Ну, рассказывай, рассказывай, – говорила она своим тяжелым голосом и знала, что пока говорит, никто не осмелится даже словечка вставить. – Рассказывай, как учился, как защитил диссертацию. – При этом она не смотрела в мою сторону, а пристально и сосредоточенно всматривалась в отражение своего лица в зеркале, держа наготове большую театральную пуховку с пудрой. Но я знал, что в ее демонстративный обзор попадаю и я – молодой человек сорока лет в чистых ботинках и с испуганными глазами. – Детей у вас, значит, нет? У меня тоже нет, что делать, значит, такая судьба, надо примириться. Жена твоя поет хорошо, я ее слушала, когда она приезжала в Алма-Ату. Жалко, что ты не приехал, повидались бы. Я бы вас отвезла к себе на дачу, покормила мантами. Среднеазиатские пельмени, не зыбыл? Накормили бы, чекалка?– Серафима вдруг оторвалась от собственного лица и скосила глаза в зеркале на молодого человека. Он уже доел грушу и аккуратно отирал пальцы носовым платком, выглядел он не слишком довольным. Меня в этот момент резануло: чекалкой – диким – диким, голодным шакалом в свое время она называла и меня. – А ты, кстати, чего сиднем сидишь? – повернулась Серафима вместе с тяжелым стулом к амбалу. – Ну-ка, марш, принеси винца, эту встречу надо спрыснуть.
Когда мальчик встал и пошел, под ним, кажется, начали прогибаться половицы. Это ведь всё было еще до реконструкции Малого театра. На меня он даже не взглянул. Откусок от груши, когда паренек проходил мимо меня, он пульнул в урну, и вышел. Похоже, он что-то обо мне раньше слышал и теперь молодой геронтофил заревновал. Для меня появился момент хоть что-то без свидетеля молвить. Я приготовил самую естественную и обаятельную из своих улыбок.
– А вы, Серафима Григорьевна, всех, как меня в свое время, чекалками зовете? В пьесе Вампилова…
– Читала, читала я Вампилова. Хочешь мне напомнить, как там одна профура всех своих любовников одним именем – Аликами – называла?.. Тенденция времени и особенность характера. – Она не приняла моей язвительности. Всегда, на сцене и в жизни, она брала инициативу в свои руки. – Ты дальше, сынок, рассказывай, рассказывай…
В этот момент прозвенел первый звонок, я решил, что преступная для шофера чаша минует меня, но тут же в дверях появился угрюмый омоновец с подносом, на котором стояло два бокала красного, как рубин, вина. Она опять меня переиграла, она хозяйка, она драматург этой сцены, она всем навязала свою волю.
– Бери, профессор, выпьем за встречу.
Тут я немножко растерялся: я за рулем, Серафима должна идти на сцену. Я-то, правда, еще неизвестно как доеду до дома, а вот то, что она, как всегда, под аплодисменты сыграет и в конце ее засыпят цветами, – я знал. Я выпил. Усмешечка пропорхнула по хорошо очерченным губам вынужденного официанта. Он принял у меня пустой бокал, как точку на письме поставил мой бокал на поднос, который держал в левой руке, а правой демонстративно – Пожалуйста! – открыл передо мной дверь. Что там забродило в его бронированном черепе? Но Серафима продолжала держать ситуацию в руках. Ей никогда не нужно было напрягать голос, чтобы ее услышали в самых дальних рядах зала или где-нибудь в четвертом ярусе:
– Чекалка!
Мы оба, я и бронированный омоновец, как по команде, обернулись.
– Ты! – Она пальцем отчетливо, как полководец в нужный пункт на штабной карте, ткнула в мою сторону. – В зал, на свое место. Даст Бог, – голос чуть потеплел, – даст Бог, еще свидимся.
– Ты! – Теперь уже в сторону набычившегося мальца. – Сидишь здесь, приглядываешь за порядком и ждешь Сулеймана Абдуловича. – Все, ребята.
Она потянулась за висевшим на стуле капором. Лицо ее вдруг как бы ушло, из зеркала глядела уже не Серафима, а знакомый по первому акту пьесы персонаж: мать, приведшая в богатый дом своего сына. Над тем, кто же такой Сулейман Абдулович, я сосредоточиваться не стал…
Ни одну лекцию я еще так не читал, раздваивая, даже растраивая свое сознание. Веселенький слалом, когда читаешь про одно, вспоминаешь другое и еще прикидываешь, – не следует ли кое-что опустить в присутствии нового слушателя. Этот слушатель, вернее, слушательница, вела себя образцово: внимательно слушала, терпела идиотические вопросы, которые принялись задавать в конце лекции, истосковавшиеся по духовности русские любители литературы. Мэр господин Мёллер, удивился, он этого не знал: оказывается, Московский университет носит имя Ломоносова. Кто-то из моих бывших соотечественников высказал пожелание, чтобы Марбургский университет и Московский начали дружить. Тогда старая моя приятельница Барбара Кархофф уточнила:
– Университеты давно уже дружат. – Она несколько замялась, и потупилась, потому что сама была лауреатом золотой Ломоносовской медали и ей, видимо, захотелось, чтобы об этом узнали присутствующие. Никто об этом, естественно, не знал, даже мэр, а когда я объявил, все дружно похлопали.
Но жена доктора-химика, которая в силу природной наблюдательности всего знала слишком много, сообщила еще одну новость. Она во чтобы то ни стало захотела бы, чтобы все были в курсе того, что сын декана филфака МГУ госпожи Ремневой недавно проходил стажировку в Марбургском университете.
– Он занимался химией и физикой, как Ломоносов? – пожелал уточнить бургомистр. – Или филологией, как его матушка?
Боже мой, какую замечательную физиономию организовала здесь хорошо информированная жена доктора-химика! Ответ был написан на её лице и подтвержден приподнятыми плечами, укутанными в замечательную синтетическую кофточку акварельных тонов:
– Кажется, мальчик занимался еще и музыкой, а вот играл ли на барабане, я не знаю.
Были еще и другие вопросы, свидетельствующие о том, что мои слушатели знали предмет. «Были ли у Ломоносова потомки?» Ответ: « Были. Да, единственная дочь Ломоносова оказалась замужем за одним из представителей стариннейшего аристократического рода в России». Вопросы по Пастернаку касались его последней привязанности Ольге Ивинской. Я, конечно, всё могу простить великому человеку, но у меня и свой взгляд и на эту женщину, и на те обязательства, которые возникают у мужчины, когда он более десятка лет прожил с женщиной, обстирывавшей и обглаживавшей его, создавшей систему, при которой он мог комфортно жить и работать. Я не очень хорошо отношусь к Ивинской. В каком-то возрасте другая женщина уже не имеет права уводить великого мужа от жены. Кого она любила: поэта или просто мужчину? Великий поэт может, конечно, любить кого угодно. Хорошо, хоть не ушел из дома. Отвечая на вопрос, я привел эпизод из воспоминаний Василия Ливанова, семья которого хорошо знала и семью Пастернака, и следила за перипетиями драмы, назревающей в семье их друга.
Я принялся рассказывать, как Ольга Ивинская, сославшись на послелагерную болезнь, которая якобы поставила ее на край могилы, пригласила к себе жену Пастернака Зинаиду Николаевну. Та пришла. Полумрак, черное лицо, лекарства и питье возле постели, салфетка или шаль на настольной лампе. Но Зинаиде Николаевне, женщине решительной, это показалось здесь неестественным, и она сдернула покров со света…
Ужасная, совсем не для окончания лекции история, которую, между тем, все слушали, затаив дыхание. Я опускал своих слушателей до каких-то бытовых игр. Но Серафима не была бы великой женщиной, если бы не почувствовала моих трудностей:
– Дорогие друзья, – перебила она меня, – давайте всё же этот вечер двух великих русских поэтов закончим их стихами. – Старая народная артистка СССР кое-что помнит еще с юношеских времен.
Как же решительно двинула она свою коляску «на авансцену». Я никогда не думал, что снова услышу не в бытовой огласовке этот замечательный, волнующий голос. В некоторых женских голосах есть волшебная магия, соединяющая былое и будущее, примиряющая враждебное и плывущая как надзвездная субстанция над мирским существованием. Когда звучат подобные голоса, понимаешь, что удел человека выше и значительнее той жизни, какую он ведет, он творение Бога, и Господь всегда готов принять его и назвать своим сыном.