Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 16



И рассмеялся лихой ротмистр, захохотал во все горло.

Ах, господин Пестель, полковник Павел Иванович, отчаянная душа, железный человек! Есть ли они? Не плод ли это фантазии Вашей? Не мертвые ли души эти ваши сторонники?

Но застыл, застыл на губах смех, заледенел, в кристаллы обратился, с неживым, потусторонним звоном покатился под ноги, и вновь – словно застыло все, и по-прежнему – ни единого звука.

Выбелил снег мысли и картины памяти.

Дальше шел одинокий странник. Дальше размеренно шагал, будто бы и сам, по своей воле, но – нет, нет... Дьявольски прочная цепь приковывала его к тому, к спящему под солдатской шинелью, спящему под присмотром растерянных, напуганных гренадеров. Прочная цепь, неразрывная. Кто каторжник, кто ядро? – Бог весть.

Застыло лицо, замерзли глаза... две льдинки... не видят ничего. Решительно отмеряют шаги – время, время – ближе, ближе гауптвахта, ближе рассвет...

Белый вихрь взъюжился, взвился – уже не спиралью, уже петлею... обхватил, ослепил... подхватил, поднял в ледяной воздух, в беззвездное небо... понес над замерзшей, заснеженной землею...

...он очнулся на неудобном жестком стуле с высокою спинкой, в углу сдавленного тяжелыми каменными стенами пространства, тяжело вздохнул, и только после этого томительного вздоха-отпущения посмотрел в другой угол – туда, где, укрывшись шинелью, на железной кровати спал последний российский самодержец...»

Сколько мне известно, ни разу, нигде, ни при каких обстоятельствах «государственные люди» наши не называли имени того, кто свинцовою точкой завершил родословие Романовых. Поправь, ежели неправ. Слухи – что, слухи были.

И уж, тем паче, имя Лунина поминалось в сплетнях единожды. Однако... сей беллетрист называет его. Ужели правда? Знавал я Лунина.

Слыхал я, что он и вовсе не объявлялся в Санкт-Петербурге. А также доходили до меня известия, что принял он постриг в одном латинском монастыре в Польше.

Ну да оставим все эти сомнения на совести автора. Коли лжет, воздастся ему по лжи его. О другом, о другом подумал я, читая сей opus.

Что есть казнь смертная, свершаемая над отдельным членом человеческого сообщества? Справедливость? Воздаяние?

Защита?

Допустим. Хотя... но – допустим.

А знаешь ли, сейчас вот, сию минуту подумалось мне – хорошо бы, кабы и слухов не было. Некто... и точка. Сумбурно я пишу, брат, сумбурно.

Так вот, помнишь ли, ранее писал я тебе о томике арабских легенд, купленном мной у букинистов? Есть там небольшая пиеса под названием «Лицо палача». Хотя, если говорить с откровенностью, не думаю, чтобы изысканный арабский рассказчик дал своей балладе столь грубое и прозаичное имя. (А что это именно баллада, в оригинале пиеса поэтическая, так за то голову готов заложить.) Скорее, сие название дал немецкий переводчик или переложитель. Но это – так, к слову. А почему я вспомнил эту легенду, сейчас ты поймешь. Вот о чем говорится в ней.

Стража Багдадского Калифа схватила некоего злодея. Злодея отчаянного, обагренного невинной кровью от макушки до пяток. Даже паломников, свершавших хадж в Мекку, сей негодяй грабил и жесточайшим образом убивал. Ну, Калиф (не сказано его имени, но, похоже, славный Гарун аль-Рашид) приговорил злодея к отсечению главы, позволив, однако, изъявить последнее желание – как то водилось в оны дни по всему миру, а в иных варварских странах и поныне водится. Злодей пожелал, чтобы палач, когда будет его казнить, открыл бы свое лицо.

Праведный судья немало был удивлен подобным странным желанием, однако бородою Магомета поклялся его исполнить.

Итак – настает день казни. Толпы обывателей Багдада стекаются на площадь к дворцу Калифа, а тут уж, на помосте, укрытом алым ковром, – плаха и огромный изогнутый меч, острый, как бритва. Звучат трубы, стража выводит злодея. Тот совершенно спокоен, ни одна черточка в лице не дрогнет.

Навстречу осужденному выходит палач – огромного росту, обнаженный по пояс, но в глухом клобуке с прорезями для глаз.

Сии два лицедея последней комедии сходятся у плахи. Один спокойно встает на колени, другой же, прежде чем взять в руки страшный меч свой, медленно стаскивает клобук, обнажая голову, отбрасывает его в сторону, и все окружающие видят его лицо.

Миг... другой... третий...

Палач медлит. Калиф, наблюдающий казнь, недоуменно хмурится. Толпа ропщет.

Палач медлит.



В конце концов осужденного уводят, ибо палач так и не смог заставить себя взяться за меч.

Почему?

Потому, видимо, что, свершая казнь с закрытым лицом, чувствовал себя лишь орудием правосудия. Открыв же лицо, показав всем и, прежде всего, осужденному свой лоб... глаза... нос... морщины, шрамы, прыщи, как бы перестал быть таковым, превратился всего лишь в человека, который готов отнять жизнь у человека же.

Превратился в убийцу.

7

Три дня, последовавшие за военным советом, принесли беспорядочные хлопоты свите и штабу Цесаревича. Грибоедов бесцельно ходил по дому, по усадьбе, слушал и не слышал, смотрел и не видел. Окружающим он казался рассеянным и ненужным, лишним, они старались не замечать его, он был занозой, неприятным и непонятным включением, инородным телом.

Сам Грибоедов чувствовал себя скверно, к бесцельному ожиданию прибавились легкий жар, ломота в суставах. Имела ли хворь причиной холод и сырость, царившие во флигеле, или переутомление последних недель, но он махнул рукой на всю суету и сборы-не сборы и на несколько дней слег в постель. Управляющий имением, взявший в обязанность опекать единственного статского (он просто боялся показываться на глаза Великому Князю и военным), принес, по просьбе больного, несколько книг из библиотеки отсутствующего хозяина поместья. Тот, видимо, отечественную словесность не жаловал, имел слабость к французской. Книги были: Парни, Расин, Ронсар и прочие. Стихов Грибоедов читать не стал; обнаружив томик Вольтера, взялся было за фернейского насмешника, но вскоре отложил и его. Чтение не отвлекало, чтение раздражало. Гладкие фразы, изящество, остроумие – все это казалось неуместным и неприятным, как смех на поминках. Отвлекало легкое полузабытье, то и дело накатывавшее на него и мягко размывавшее сознание.

В минуты бодрствования вспоминался военный совет – каким-то комком, путаницей лиц и мундиров. Комок топорщился шпорами, гудел бесконечно-бессмысленным словом тарабарского наречия.

Усилием воли он отгонял это досадливое гудение и вновь погружался в забытье.

Так продолжалось два дня. На третий день, в послеобеденное время, больного, в очередной раз, навестил управляющий. Он с неодобрением покосился на нетронутый обед, покачал головой. Грибоедов закрыл глаза, притворился спящим. Но управляющий вдруг сказал:

– Вы, ваше превосходительство, поели бы чего, а то сил не достанет. Вам, я чаю, скоро в Петербург отправляться.

Это было неожиданно, так что Грибоедов перестал притворяться, открыл глаза:

– С чего вдруг?

Управляющий замялся.

– Да вот... – он запнулся. Грибоедов выжидательно смотрел на него, и старик заговорил снова, видимо, ему и самому очень хотелось поделиться с гостем новостью.

– Случилось, сударь, случилось, – он прокашлялся. – Вести из Петербурга нынче пришли...

Грибоедов сел на кровати.

– Какие вести? – спросил он. – Кто прибыл?

Управляющий неловко пожал плечами.

– Военные как будто. Трое. Я, ваше превосходительство, их только из окна и видел.

– А что – Великий Князь посылал в столицу?

Управляющий приблизился к постели, оглянулся зачем-то и, понизив голос, торопливо заговорил:

– Да ведь то-то и оно, ваше превосходительство, что приехали не из наших, а из тех. Из мятежников, стало быть. Вот ведь какая штука. Их ведь его высочество тотчас под караул-то и посадил, а сейчас все наши у него. И вроде к походу приказано готовиться, а Константин Павлович гневны-с... – Наклонившись к гостю, старик сказал едва слышным шепотом: – Брата его высочества, Николая Павловича, вроде как жизни решили...