Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 12

В отличие от нас Кива Мучник был длинный, худощавый парнишка, не понятно, в чем душа держалась. Вечно он что-то жевал и всегда был голоден. Другой на его месте давно бы вытянул ноги, но его спасало то, что он, как я уже говорил, нигде и никого не стеснялся.

Когда вы грызли свою краюху хлеба, сухарь, выданный вам матерью на целый день, тут же, словно из-под земли, вырастал Киса Мучник, вперял в вас жадные глаза, и вы начинали давиться куском. А кончалось тем, что вы ему швыряли кусок, думая при этом: «Возьми и подавись, жадина!» А он брал сухарь и начинал его спокойно жевать.

Заходит он, бывало, к нам в дом, когда мать делит между ребятишками скудный обед – водянистый суп, где плавает несколько лапшичек, присаживается, вытягивает длинную шею, заглядывает в горшок. Как же мать не оторвет от нас и не даст ему первой тарелки?

Даже тогда, когда я на своем горбу таскал декорации со станции, Кива шагал за мной, правда, плечо не подставил, в своем френче и рваных сапогах, но зато зубоскалил, потешался надо мной, а в театр без билета проскальзывал он, а не я. Каждый день он ходил в театр и занимал там лучшее место, а если его не пускали, поднимал шум, ругался на чем свет стоит и орал: что ж, мол, это за свинство? Он таскал декорации без копейки денег, и его обещали пропускать в театр, если, конечно, балаган можно было называть театром, а теперь, выходит, забыли?…

После спектакля он над нами издевался, высмеивал нас, мол, эх, вы, хлюпики! Не можете на своем настоять: вас обманули, а вы примирились?

Нас это задевало. Он получил бы от нас хорошую порцию, да так, чтоб больше не дразнил, но как же будешь его лупить, если он остался без матери, а отец – несчастный, искалеченный – вернулся с войны и ковыляет на костылях? Жалко ведь…

Кроме всего, у кого поднимется рука, чтобы ударить Киву, когда у него одни кости да кожа? Хорошенько отлупишь, а он и рассыпаться может. Сдачи не мог давать, А вот отец его был на войне героем. Так все говорят. Он возвратился с войны не только на костылях. На солдатской гимнастерке у него висят Георгиевский крест и медаль «За храбрость». А сын ничуть не в отца…

И хотя сынок не принадлежал к большим героям, зато у него был язычок как на подшипниках. Всем нравились его большие зеленые глаза, а уж о голосе и говорить нечего.

Была у него и привычка дурноватая: любил подначивать ребят, приклеивать каждому смешное прозвище. Правда, за эту привычку ему частенько доставалось, но тоже больше на словах. Как только набрасывались на него, собираясь намять немного бока, тут же выскакивали соседи и обрушивались на обидчиков с проклятиями:

– А ну-ка, байстрюки, отстаньте от него! Что, вы не знаете, какой у него голос? Кто же нам будет петь?…

– А разве можно обижать сироту? Слыхали такое? – вмешивались другие.

– Сгиньте, босяки, сейчас позовем отца Кивы, и тот вам костылями накостыляет!

Но отец Кивы был не из тех людей, которые без причины ломали людям кости. Когда ему говорили, что бьют его сынка, он выходил в нижней рубахе на крылечко, опираясь на костыли, долго глядел на нас своими глубокими Карими глазами, не торопясь вмешиваться в наш конфликт, вкинув всех пронизывающим взглядом, от которого у нас по спине холодок проходил, приглушенным голосом спрашивал:

– А ну-ка, драчуны, рассказывайте по порядку: чем провинился перед вами мой Кива?

Перебивая друг друга, мы рассказывали, в чем его вина и по какой причине он заслужил отпущенные ему подзатыльники.

Отец внимательно нас выслушивал и, грозя сыну пальцем, говорил:

– Чего ж ты нюни распустил? Поделом тебе! Правильно они тебе всыпали. Ты ведь старше их, должен быть умнее. К ним не приставай, и они тебя не тронут… Мало тебе дали, очень мало!

Не помогали слезы сына. Отца они ничуть не тронули. Это был справедливый человек и горой стоял за правду и порядок.

И мы восхищались соломоновым решением отца и относились к нему с особым уважением.

Но ссора длилась обычно недолго. Пошумят, поябедничают и снова, как ни в чем не бывало, мотались по городским пустырям, бегали и творили черт знает что.

Каждое утро мы мчались на всех парах вниз с горы, к речке, что возле старой мельницы, чем-то напоминавшей старинную крепость, снимали штанишки, оставались в чем мать родила и бросались в воду.

Долго мы барахтались в речке, а когда выбирались на берег, вытягивались на травке, выставляя свои худющие телеса солнечным лучам. Вот тогда-то Кива Мучник и начинал рассказывать во всех подробностях все, что видел накануне в бродячем театре.

Ставили там удивительные пьесы, незатейливые, наивные, вроде «Сиротка Хася», «Выкрест в кальсонах», «Малка-солдатка», «Шестая жена», но когда наш рассказчик передавал нам, что происходит в этих пьесах, его фантазия разыгрывалась и он выдумывал такое, что ночью мы не могли заснуть, а если засыпали, нам снились кошмары.

Было страшно слушать его басни, но мы слушали внимательно, еще и поражались: «Боже, есть же такие умные головы, что все это придумывают!»

Мы его слушали еще и потому, что он не только рассказывал, но и показывал в лицах, как это делали артисты на сцене.

Слушая его, нам казалось, что мы смотрим все это в балагане, и уже не злились, что нас туда не пропускали.

Еще нам казалось, что у нашего дружка все это получается куда интереснее и художественнее, чем в театре! Подумаешь, надо нам сидеть где-то под крышей балагана и задыхаться от духоты, когда мы можем все видеть здесь, на свежем воздухе, на речном берегу, в исполнении нашего Кизы Мучника!

3

Спустя несколько дней, Кива явился на берег, где мы уже грелись на солнце, с опущенной головой, мрачный, как туча.

Что случилось?

А случилось то, что должно было случиться. Парня разоблачили.

Кто-то из артистов стал к нему присматриваться и заметил, что вовсе не он тащил со станции декорации, а совершенно другие. А этот мошенник пользуется чужим трудом… И тут же потребовали, чтобы близко не подходил, чтобы прислал тех ребят, которые в поте лица трудились. Вышвырнули его за дверь не очень вежливо, на глазах у многих знакомых, и он ушел с низко опущенной головой.

Он был страшно возмущен артистами и готов был всех их передушить. Подумать только! Все время пускали, а под самый конец, когда бродячая труппа собиралась уже покинуть наш городок и отправиться дальше искать свое счастье, Киву вышвырнули из балагана с треском!

Раньше он расхваливал артистов, возводя их до небес, теперь же обливал грязью, говорил, что напрасно ходят смотреть таких портачей. «Они так умеют играть на сцене, – говорил он в сердцах, – как я – быть императором. Никто из них даже хорошо петь не умеет. И, кроме того, не велика мудрость стать артистом и играть на сцене…»

И еще сказал, что если б он, Кива Мучник, захотел, то играл бы лучше, чем они. И труппу свою создал бы! Вот рассердится – и им на зло будет играть куда лучше их!

И с того самого дня он вбил себе в голову, что, если захочет, сам будет играть. И куда лучше, чем те бездельники!

– Чудик ты! – говорили мы ему. – Выходит, тот цыган с попкой и шарманкой тебе уже надоел, что ты решил артистом стать?

– К черту цыгана, попугая, шарманку! – сказал он с большим достоинством. – Мне осточертело бродить по Дворам и подпевать шарманщику. Отец ругает меня, что я занялся шарманкой, а кроме того, попугай что-то приболел и, наверное, скоро помрет. А без попугая не хочу петь! Кроме того, цыган оказался жуликом, обдуривает меня и ничего не платит. Гори он на огне! Прохвост он! Попугая кормит так, что тот не имеет уже сил кричать. Зачем мне нужна вся эта петрушка? Артистом стану. Вот увидите.

А у нашего Кивы слово – железо. Что-что, а упорства в нем на троих. Весь в папашу. Когда он говорит, что будет играть красивее, чем те шарамыжники из балагана, то можете ему поверить. Один голос чего стоит! Если ничего не будет делать на сцене, только петь, и то его будут на руках носить.