Страница 34 из 44
Счастье, что Булата уже не было в Нижнем Тагиле к моменту получения этого доноса, опубликованного в 1991 году в «Тагильском рабочем». Пермский журналист Владимир Гладышев, встречаясь с Окуджавой вскоре после этой публикации, продемонстрировал ему донос, а заодно рассказал о встрече с одним бывшим чекистом, хорошо помнившим его отца по Уралвагонстрою. Чекист, работавший тогда бухгалтером, ему поведал о трогательном эпизоде: на завод приезжал секретарь обкома Коробов, надо было его достойно встретить, Окуджава ради такого случая взял деньги из директорского фонда, специально предназначенного для подобных встреч, – и это было ему впоследствии вменено как растрата государственных денег. Никаких других перерасходов не обнаружено. Окуджава спокойно выслушал эту историю и заметил, что уцелели в основном бухгалтеры – почему-то их не трогали. Руководителей – да, партийцев – да, а хозяйственников – нет.
Кто-то мог бы осудить Ашхен за то, что она уехала в Москву, оставив мужа в Свердловске, но она уже понимала, что нити вели в Москву. Отъезд был не только бегством, но и единственной возможностью повлиять на ситуацию.
18 февраля (в романе – восьмого) Булат, как обычно, пошел в школу. Там уже знали из газеты о том, что его отец объявлен «троцкистским двурушником». Вот как описан в «Упраздненном театре» тот его последний день в тагильской школе:
«До уроков оставалось минут десять. Он вошел в класс. Маленькая Геля Гуськова сидела за партой и листала книгу. Она машинально оглядела его и как-то резко уткнулась в страницы. Дежурный стирал с доски. Сары не было. Ванванч вышел в коридор, в сумятицу и неразбериху. Вдруг какой-то маленький плюгавый второклассник затанцевал перед ним, скаля зубы, и завизжал на весь коридор: „Троцкист!.. Троцкист!..“ И пальчиком тыкал Ванванчу в грудь. Ванванч задохнулся. Это его, сына первого секретаря горкома партии, называли этим позорным именем?! Это в него летело это отравленное, отвратительное слово?!.. Он бросился на подлое ничтожество, но мальчик ускользнул, и тут же сзади раздалось хором: "Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.. " – гремело по коридору, и обезумевшие от страсти ученики, тыча в него непогрешимыми, чисто вымытыми пальцами, орали исступленно и пританцовывали: „Троцкист!.. Троцкист!.. Эй, троцкист!..“ Он погрозил им беспомощным кулаком и скрылся в классе. Сердце сильно билось. Он хотел пожаловаться своим ребятам, но они стояли в глубине класса вокруг Сани Карасева и слушали напряженно, как он ловил летом плотву… Девочки сидели за партами, пригнувшись к учебникам. Начался урок. Его не вызывали. Сара не оборачивалась, как всегда, в его сторону. Когда, наконец, закончилась большая перемена, он понял, что произошло что-то непоправимое. Наскоро запихал книги в портфель и перед самым носом учителя выбежал из класса. В коридоре уже было пусто. Путь был свободен.
Мама почему-то оказалась дома. Он подошел к ней и сказал, собрав последнее мужество: «Я не буду ходить в школу!..» – «Да?» – произнесла она без интереса. Она была бледна и смотрела куда-то мимо него. «Мама, – повторил он еле слышно, – меня дразнят троцкистом… Я в эту школу не пойду…» – «Да, да, – сказала она, – наверное… Послезавтра мы уезжаем»».
Михаилу Меринову тот день тоже запомнился: «Приходим в класс – и кто-то шепотом: „У Булата отца посадили.“ И это моментально разошлось. Но Булата уважали. За что, трудно сказать. Может быть, потому что он не ставил себя выше других, несмотря на должность отца. И вот что мне врезалось в память. В тот день Булат пришел в школу и проучился весь день. Но держался по-особому. Отличие было не резким, но это был другой Булат. И Юрка, который с ним дружил, как-то вроде от него отошел. В нашем районе жила еврейская семья Глазоминских – довольно скромная, не из богатых, и очень хорошая. Так вот, в тот день Булат ушел из школы с Осей Глазоминским, это я хорошо помню. Потом я пытался понять: почему же – Ося?.. Видимо, Булат как-то почувствовал, что рядом с ним можно быть…
Булат с Оськой шли медленно, нас не догоняли, мы тоже от них не убегали.
И вдруг Юрка заорал мне:
– У тебя спички есть?
– Нету.
– Ну, ничего, – кричит. – Спички есть, табак найдется, без троцкистов обойдется!
А что, подумал я тогда, может, задание какое-нибудь выполнял.
Больше Булат в школу не приходил. Потом он дважды или трижды приезжал в Тагил (дважды. – Д. Б.). Я только один раз сумел попасть на его выступление, по-моему, году в девяносто четвертом. Но контакта не было, к нему я не подходил. Написал записку. В записке я извинился перед Булатом за последний день нашей встречи, напомнил ему, что мы учились в одном классе и я был в числе ребят, приглашенных на елку к ним в дом. Сказал, что этот день и его добрую, красивую маму запомнил на всю жизнь. Булат эту записку начал читать и оборвал себя: «Ладно, извините, это наше семейное, я об этом подумаю». А я хотел его спросить: «Помнишь ли, как ты шел из школы в тот день?»»
Поздним вечером, перед самым их отъездом, к нему зашла попрощаться Сара Мизитова. Она робко постучала в окно, он подарил ей на прощание гравированный на жести портрет Сталина, стоявший у него на столе.
20 февраля они освободили дом и в плацкартном вагоне уехали из Нижнего Тагила.
Шалва Окуджава вошел в легенду как один из немногих, кто не сдавал своих товарищей. Впервые об этом написал Юрий Домбровский в романе «Факультет ненужных вещей»: там он заставляет Сталина размышлять об этом – со своеобразной национальной гордостью: «Он шел по березовой рощице, вдыхал горьковатый запах травы, земли, березы и думал: значит, после того как правительственная комиссия сделала благоприятные выводы для Марьясина и Окуджавы и уехала восвояси, Марьясин снова был вызван к следователю – и дал, как пишет „Большевик“, новые уличающие его показания. И этим, конечно, подписал смертный приговор себе и Окуджаве. А вот Окуджава тогда ничего не дал – ни на себя, ни на Марьясина. Да он, очевидно, и сначала ничего не давал. Вот грузин!
Если стоит, так уж до смерти! Вот таким был и Авель. Черта с два от него можно было чего-то добиться. Орджоникидзе! Покончил, а не покаялся! Упрямые, упрямые люди! Марьясин показал, а Шалико Окуджава нет! А ведь допрашивали их одинаково. И вот Марьясин – да, а Окуджава – нет».
18 февраля, в день ареста Шалвы Окуджавы, застрелился Серго Орджоникидзе. Впрочем, что с ним произошло в действительности – мы не узнаем никогда. Осада велась давно и жестоко: в сентябре 1936 года, когда по всей стране и особенно на Кавказе широко праздновалось пятидесятилетие Орджоникидзе, был арестован его старший брат Папулия. На просьбу Серго этапировать брата в Москву и разобраться здесь Сталин ответил, что доверяет местным чекистам и не будет прощать новую вину за старые заслуги. Окружение Орджоникидзе выбивали прицельно, за первые сорок семь дней 1937 года, согласно журналу посещений, он провел в кабинете Сталина в общей сложности семьдесят два часа, и большую часть этого времени – в попытке отстоять сотрудников своего наркомата. 17 февраля он закончил день, как обычно, – трагедии ничто не предвещало. До глубокой ночи тянулось совещание по вопросам химической промышленности. На 18 февраля у него была назначена встреча с директором Макеевского металлургического завода Георгием Гвахарией – другом Шалвы Окуджавы, приехавшим искать у наркома защиты от обвинений в троцкизме. Встреча эта не состоялась: утром 18 февраля Орджоникидзе, по свидетельству жены, имел телефонный разговор со Сталиным на повышенных тонах. Диалог сопровождался обильной русской и грузинской бранью. Вскоре после этого на квартиру наркома явился загадочный посыльный из Кремля, сказав, что должен передать документы из политбюро. Через несколько минут из кабинета Орджоникидзе раздался выстрел. Было ли это убийство или самоубийство – никто теперь не расскажет.
Не исключено, что вся эта версия – плод воображения родных Орджоникидзе и умер он действительно от разрыва сердца (эту официальную версию публично поддержал и Сталин: «Серго не берег себя…»). А между тем, доживи он хотя бы до конца февраля, – судьба Шалвы Окуджавы и его товарищей по Уралвагонзаводу могла быть иной. Орджоникидзе честно пытался их спасти. В начале февраля он разослал несколько комиссий, призванных проверить положение дел на местах: ни в какое троцкистское вредительство не верил. Одна комиссия отправилась на Кемеровский химкомбинат, вторая – на Средуралмедстрой, а третья – на Уралвагонстрой. И как раз 18 февраля срочно, в наркомовском вагоне, отправленный в Нижний Тагил заместитель наркома Павлуновский и начальник Главстройпрома Гинзбург должны были докладывать Орджоникидзе результаты своей инспекции.