Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 44

Иное дело, у кого больше шансов стать жертвой.

В последнюю неделю января 1937 года в Москве прошел процесс по делу троцкистского центра. Обвинялись Пятаков, Радек, Сокольников – всего семнадцать человек. Всем были инкриминированы диверсии, шпионаж, вредительство. Началась вакханалия разоблачений и саморазоблачений, и 3 февраля на XIII пленуме Свердловского обкома Шалва Окуджава тоже кается в политической слепоте. Не видел, не разоблачил. На нижнетагильском городском активе 9 февраля он клеймит себя: «Вина Тагильского горкома огромна. Мы не разоблачили гнусную шайку бандитов Марьясина и других, которые вредили народу и готовили убийство наших руководителей, которые приезжали помогать нам в работе. (Значит, в этот момент Марьясин уже „признался“ в организации покушения. – Д. Б.) Мне, руководителю парторганизации, было поручено руководить, организовывать массы на бдительность, но эту задачу я не выполнил. Для меня тем более это тяжело и я должен это учесть, что у меня в прошлом были троцкистские ошибки и мои братья контрреволюционеры». Объявить собственных братьев контрреволюционерами – уже признак капитуляции, сломленности; но и Шалва Окуджава, и его сын Булат обладали одной замечательной чертой. Пока ситуацию можно было спасти – они пытались ее спасать, но, осознавая, что она безнадежна, отказывались от всяких компромиссов и держались до конца. Надеясь остаться в партии и на свободе, спасти себя, семью, свое дело, Шалва Окуджава будет соглашаться на многое и со многим смиряться; но под арестом он отказался от всех обвинений в адрес Марьясина, а из своих прегрешений признал только кратковременные троцкистские заблуждения 1923 года.

Сам Булат Окуджава, как мы увидим, гениально транслирует либо надежду, либо отчаяние. Но межеумочные состояния, зависания между отчаянием и надеждой – для его творчества неплодотворны; в такие времена он замолкает или переходит на прозу.

Покаяния и ритуальные проклятия в адрес врагов не помогли – 15 февраля Шалва Окуджава был отстранен от должности первого секретаря Нижнетагильского горкома. Постановление об этом приняло бюро областного комитета. 17 февраля в «Тагильском рабочем» появилась статья «Развернуть самокритику в Тагильской парторганизации», где уже впрямую упоминались «гнилые методы, гнилой стиль руководства в практике работы первого секретаря горкома Окуджавы». Благодушие, слепота, ротозейство. Шалва Окуджава был обречен в любом случае, но всё усугублялось тем, что Сталин не выпускал бывших оппонентов из поля зрения. На февральско-мартовском пленуме ЦК 1937 года вождь с трибуны говорил об Орджоникидзе: «Сколько крови он себе испортил за то, чтобы отстаивать против всех таких, как видно теперь, мерзавцев, как Варданян, Гогоберидзе, Меликсетов, Окуджава. Сколько он крови себе испортил и нам сколько крови испортил…» Сталин был в курсе всего, что делалось в Нижнем Тагиле. Семья Окуджавы значилась в списке его личных врагов, да и Берия помнил демарш Шалвы, отправившегося в Москву обжаловать его действия. Парторг Вагонки был под ударом с самого начала, и защитить его было теперь некому.

17 февраля на пленуме горкома из партии были исключены и Шалва, и Ашхен – «прикрывавшая двурушничество троцкиста Окуджава». В тот же день Шалву вызвали в Свердловский обком, там и взяли. Окуджава потом, в 1964 году, побывал в Свердловске и прошел последним городским маршрутом отца – до «железных ворот ГПУ», в которые его ввезли на воронке. Долго стоял у этих ворот, ничего не говоря.

Обстоятельства ареста Шалвы Окуджавы известны со слов Ашхен Степановны, записанных сотрудницей музея Уралвагонзавода Т. Борщ, которая побывала у нее в гостях в 1975 году. «Сказал, что назавтра вызывают в Свердловский обком ВКП(б), вопрос не крупный – долго не затянется. Предложил поехать вместе, вечером сходить в театр».

(На что он надеялся? Бодрился? Абсолютно верил в свою невиновность? До такой степени ничего не понимал?)

«Приехали, остановились в гостинице („Большой Урал“. – Д. Б.). Утром Шалва уехал в обком. Ашхен погуляла по Свердловску, вернулась. Она уже собралась в театр. Но муж не возвращался, не звонил. Забеспокоилась, появилось нехорошее предчувствие. Спать не ложилась. Уже поздно, ближе к ночи, появились два товарища. Спросили: «Вы жена Окуджавы? Поезжайте домой, мужа не ждите».

И она все поняла».

(В это время, пока она еще сидела в свердловской гостинице, в их доме на улице Восьмого Марта уже шел обыск. Его проводили трое нижнетагильских уполномоченных. Изъяли револьвер (системы Стэер 1911 года), две обоймы, одиннадцать пуль, личную переписку и две книги Ленина.)

«Вернулась домой ночью, лихорадочно думала, кому можно довериться. Решила постучать к одним друзьям. Рассказала. И ей посоветовали: „Ашхен, забирай детей и немедленно уезжай“».

Тот, кто дал ей этот совет, воистину понимал ситуацию; ибо арест грозил не только ей, но и ее старшему сыну. 15 августа 1937 года вышел приказ Ежова «О репрессировании жен и детей изменников Родины». Предписывалось брать детей с пятнадцати лет, но в практике случались аресты и в четырнадцать, и даже в тринадцать. Петра Якира взяли вскоре после ареста его отца – «четырнадцати лет пацан попал в тюрьму», спел об этом Юлий Ким. Донос на Булата Окуджаву поступил в Сталинский райком Нижнего Тагила через неделю после ареста его отца:

«Секретарю Сталинского РК ВКП (б) г. Н.Тагила тов. Романову. Довожу Вас до сведения о следующем: 15 февраля 1937 г. застрелился областной прокурор Курбатов, мое мнение самоубийство связано с разоблачением троцкистов Окуджавы, Марьясина, Турок и Давыдова… В части Окуджавы – у Окуджавы в школе учился сын 11–12 лет, который в школе говорил с учениками о том, что у него есть за границей дядя и сводная сестра, т. е. брат Окуджавы, и что якобы Окуджава от брата получал письма, а сестра писала о том, что якобы мы живем за границей лучше, богато и в Советский Союз не поедем.

Эти разговоры в школе были еще раньше, до разоблачения Окуджавы, а когда разоблачили, и об этом школьники узнали и 23 февраля с. г. мой сынишка приходит из школы и говорит: «Папа троцкист сын Окуджава, в школе нам говорил вот чего» – т. е. о вышеизложенном. Если это верно, то можно думать, что Окуджава непосредственно сам был связан с этой контрабандой за границей, что подлежит проверке…

Член ВКП(б) Косачев. 23 февраля 37 г.».

Неясно, о чем рассказал «сынишка» Косачев (заметим это трогательное слово, торчащее из доноса) бдительному отцу. О какой сводной сестре, о каком заграничном дяде мог рассказывать Булат, если учесть, что все его дядья оставались в Грузии, а тетка Мария жила в Москве? Вероятно, речь шла о Жоржетте, дочери Каминских, подруге дней его арбатских: от нее в середине тридцатых пришло письмо, упомянутое в «Упраздненном театре»: «Милая нянья! Посылаю привет из РАЫБ. Мне карашо РАЫБ с мой папа и мама. Я учус эколь и не хочу приезжжат опять Москва. Зачем? Смешно. Обнимаю тебя, милая нянья. Твоя всегда Жоржетт». Письмо это обнаружилось после смерти Насти, няни и прислуги, жившей у Каминских, когда Окуджава с матерью вернулись в Москву в 1937 году. Возможно, Настя умерла раньше и Булат видел фотографию эмигрантки Жоржетты, заезжая в московскую квартиру по дороге в Тифлис в 1935 или 1936 году. В «Упраздненном театре» об этом нет ни слова – известие о смерти Насти и открытке от Жоржетты помещено ближе к концу, где «мелодия утрат» звучит crescendo. Но никакой другой девочки, которая не хочет ехать в СССР, потому что ей хорошо за границей, и никакого заграничного дяди у Окуджавы не обнаруживается, так что либо немного присочинил он, либо чего-то не понял Косачев-младший. Фантазии на заграничные темы у Окуджавы вполне могли быть, он читал много переводной классики и даже своего «Ю-Шина» писал на китайском материале. Ангелина Гуськова («маленькая Геля Гуськова», упоминаемая ниже в «Упраздненном театре») вспоминала, что когда им в классе предложили закончить «Дубровского» – она сделала его настоящим помещиком, забывшим о грехах разбойной молодости, а Булат воспользовался пушкинским указанием «Дубровский скрылся за границу» и привел его на парижские баррикады 1831 года.